Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сепульведа.
Подполковник стоял в ожидании у прохода, из которого мы вышли; по его бокам – двое солдат. Он сказал:
– Сеньор Клив, вертолёт готов.
– Идеально. А канистра с зарином?
– На борту. Установка на севере готова.
– Прекрасно. – Он снова повернулся ко мне: – Что скажете, Рафаэль? Вы со мной?
– Я не… Я не знаю, что…
Клив позволил себе ухмылку:
– В этом месте я должен пообещать вам кое-что – что-то, чего вы хотите, – а вы должны поддаться искушению.
– Алехандра, – сказал я.
– Всё, кроме этого, – вздохнул Клив. – Её не вернуть. Тем более для вас, после того что вы сделали. В случае любого другого человека мы могли бы… – он замолчал, задумавшись, – …что-нибудь придумать. Вашу мать, одну из сестёр? Нет? Мне очень жаль, – он пожал плечами, – но мы связаны определёнными правилами. Рука, которая убивает, не может быть рукой, которая воскрешает, – он дал знак охранникам. – Подумайте об этом, Рафаэль. У нас ведь есть время? – Он глубоко втянул воздух в ноздри: – Внутри миазмов у нас бесконечно много времени. – Он зажёг сигару. – Заберите его в камеру, дайте еду и питьё. Позвольте ему подумать. Да, Рафаэль? Вы ведь подумаете насчёт моего предложения?
Солдаты смотрели на меня с подозрением. То ли из-за растерянного и ошарашенного выражения моего лица, то ли оттого, что я пошевелился лишь тогда, когда они подняли ружья и стали толкать меня назад к вилле.
«Рука, которая убивает, не может быть рукой, которая воскрешает».
Что я сделал?
Что они со мной сделали?
В камере, как только исчезли охранники, я обнаружил, что фотографии манускрипта оставались на месте. Возможно, они позабыли их убрать – ещё одна дорога к пыткам. Очевидно, фото были ценны для Клива, а я благодаря им оставался живым и полезным.
От ненадёжности моей роли здесь становилось дурно, но я всё равно съел еду и выкурил сигареты, сделал вид, что сплю, но потом и правда заснул. Часов не было, я не мог следить за временем и не видел признаков того, что Клив или солдаты наблюдали за мной в камере. Я покинул миазмы и обрушившееся время пыток и решил, что пугающее присутствие Клива, его надзор прекратились. Я поднял фото, о котором думал с того момента, как посмотрел вниз на Сантаверде и на густой туман, поднимающийся под тёмными небесами.
«Un pasaje a los sueños», «Путь во сны».
«От путников до оседлых – pretium велик для всех: для богатых плотью – это чаша крови из возлюбленного дитяти, девственная плева, проколотое ухо; для нищих плотью – яйцо, яичник, око – не меньше. In girum imus nocte et consumimur igni – ночью мы вращаемся, и нас пожирает пламя».
За этим следовали бесконечные строки, плывущие перед моими слабеющими глазами: отметки, арамейский, греческий, гностические символы, грубые рисунки кровью – повешенный ребёнок, мужчина, подмявший под себя девушку, игла в ухе, кинжал в глазе, окровавленные фаллосы, скользящие в обнажённом мясе, языки, раздвоенные до самого корня. Изображения на фотографии извивались и плясали.
Я встал, взял увеличительное стекло и бросил на пол. Медное кольцо вокруг стекла звякнуло и сломалось, пружина внезапно ослабла, само стекло запрыгало по полу, как брошенный камушек, и ударилось о стену. «Ранено, но не сломлено». Я воображал, что от удара оно разобьётся на осколки, но стекло оставалось целым. Я схватил его, положил на пол, приподнял стол за ножку, подтолкнул стекло под неё ногой и отпустил. Металлическая ножка обрушилась на стекло – я думал, от него останутся острые как нож осколки, но от удара оно обратилось в пыль.
Я зарыдал и бил стол, пока не разбил руки, кричал и царапал дверь, пока пальцы не стали кровавыми лоскутами, пил водку и месил кулаками призраков, рычал, выкрикивая имена Клива и Сепульведы, проклинал бога, проклинал себя, звал Алехандру, звал хоть какое-то воспоминание о том, что меня заставили с ней сделать.
Мой разгорячённый взгляд упал на медное кольцо, в котором некогда было увеличительное стекло. Я поднял его и потрогал конец большим пальцем.
Труднее всего было оттянуть вниз распухшее нижнее веко, чтобы просунуть медный край под глаз и в глазницу: ему настойчиво сопротивлялись крепкие сухожилия и ткани. Вот затылочный гребень; хлестала кровь, ткани расползались, рвались сосуды и капилляры… Снова и снова я повторял нужные слова, произносил их и так, и задом наперёд. Нарастал шок от боли, меня зашатало, я накренился вперёд, и перед здоровым глазом выскочил пол; я шатко выпрямился, проникая медью в глазницу. Мягкий влажный хлопок – и глаз выпал, болтаясь на окровавленной нити. Затылочные нервы умирали, и в мозгу плясали искры и вспышки. «Смогу ли я видеть через эти омертвевшие концы?» Лампочка над головой замигала и погасла. Я положил окровавленный глаз на стол – пусть зловеще смотрит на каждого, кто войдёт. Боль исчезла. Я опустил взгляд – кровь ярко контрастировала с белой как мел кожей. Шок. «Я стал призраком». Стены трудно было рассмотреть. В камере было темно, но тьма была не кромешной – в ней висел мерцающий, пульсирующий туман, будто след от призрака. И… дверь оказалась открыта.
Я взял фотографии бледными неверными руками, прижал к груди и прошел через дверь, в далёкие земли за ней, где вдали поднимались горы.
Я шёл сквозь земли, о которых и сейчас не могу рассказывать – странные земли с невозможной геометрией и гнусной аркологией[11], неподвластными моему разуму. Не знаю, сколько я там пробыл, сколько бродил по этим землям, но когда ко мне вернулось сознание, я почувствовал на себе грубые руки, вытаскивавшие меня с холодного чёрного берега Мапачо.
* * *
Рыбаки подняли меня с земли, вытерли кожу грубыми шерстяными одеялами, разогнули мои замёрзшие пальцы вокруг стопки фотографий. Несколько дней язык мне не подчинялся: от близости к миазмам я вновь лишился дара речи. Меня отнесли в их рыбацкую деревню у моря, и ветеринар молча лечил останки моего глаза. Он уже видел таких же мужчин и женщин, как я – кости, обглоданные государством и отрыгнутые псами хунты и слугами Видаля в воды Мапачо или Паласа, когда от них уже не было пользы. Местные – рабочие, стивидоры, рыбаки – говорили мне: «Вам повезло, что выжили». Эти рабочие баловались социализмом, но никогда не брали в руки книги и не посещали собрания; среди них были свежи мрачные воспоминания о кончине Павеса.
Они отвели меня в свои дома, к своим жёнам и детям. «Это Авенданьо? Тот самый?»
«Не знаю. Как-то видел его по телевизору – тогда он был толще».
«Не может быть, это не Авенданьо – посмотрите на его лицо».
«Иисус Мария, как они ненавидят поэзию. Пиночет убил Неруду, Видаль изувечил Авенданьо. Неужели они выведут из мира всё прекрасное?»
«Конечно, не Авенданьо – быть того не может. Посмотрите – он еле жив».