Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наша Дивная Императрица, столь же проникновенная и проникающая, как радиоактивные осадки, была овеяна тою же славой, что ее супруг, и, располагаясь одесную от Всеведущего и Всемогущего Государя, играла избранническую роль, подобно тем внезапно вознесшимся фаворитам, которых близость к царственной особе превращает в яркие светочи, — отраженное сияние власти воспламеняет их. Среди подобных избранников самой обласканной оставалась баронесса д’Ати, впрочем, верно и то, что она от августейшей четы не отходила ни на шаг, почитала Государя безмерно и претендовала на лестную роль своего рода названой сестры Императрицы, которую сопровождала во всех курортных турне, поддерживала под локоток в каждой похоронной церемонии или цеплялась за оный локоток, чтобы самой не упасть от избытка чувств. Монаршьи милости изливались на баронессу дождем, увы, давая пищу зависти и злословию. Ее успехи во вверенном ее попечению солидном министерстве выглядели зыбкими, ей там было неуютно, эту крестную муку она, однако, несла стойко, стиснув зубы. Подражая во всем, но прежде всего в деловитости, Его Молниеносному Величеству, она тонула в ворохах забот и всякий день срывала, как цветок, новый созревший закон, чтобы горделиво приобщить его к уже составленному букету.
Суровые, неукоснительно репрессивные законы множились с горячечным пылом. Бум! — о рецидивистах, такой же жесткий, как в Калифорнии. Бам! — о недопустимости досрочных освобождений при серьезных правонарушениях. Бом! — о плохо или медленно действующих судах. Бэм! — о малолетних преступниках из предместий, чье совершеннолетие должно наступать скорее, чем у прочих смертных, Пам! — о полицейских, не обеспечивающих достаточного количества приводов. Памм! — о чересчур толерантных родителях. Бамм! — об умалишенных, коих бросили в психушку, а не в тюрьму к нормальным, каковые, впрочем, сами норовили сойти с ума… «Ну, а жертвы? — восклицала баронесса, вторя Его Величеству. — Ведь им, жертвам, нужен процесс…»[2]Пусть даже над сбрендившим, им надо, чтобы псих с пеной на губах сидел в клетке на скамье подсудимых, а судья чтоб его допрашивал, даже если тот ничего не сечет: ни про что спрашивают, ни почему он здесь сидит, — ведь псих этот уже забыл ту машинисточку, которую распилил на кусочки вблизи плохо освещенного канала. Конечно, нашлись злокозненные умы, объявившие, что мы возвращаемся в Средневековье с его судами над животными, с законами, гласящими, что индюка, ущипнувшего вас за ляжку, следует тотчас представить на судилище и приговорить к казни — на площади и прилюдно, — заключающейся в ощипывании (дабы укротить гордость!), а затем в опущении заживо в кипяток с последующим добавлением пряностей. Другие ущербные умы, еще более зловредные, добавляли, что для применения нового законоуложения потребуются ресурсы, прежде всего финансовые, а потом и людские.
С девяти утра до двенадцати ночи баронесса д’Ати в своем дворце, откуда можно созерцать позолоченного Наполеона, венчающего Вандомскую колонну, предавалась трудам, загоняя свой персонал до полусмерти; то один, то другой чиновник падал у нее под седлом — это были скакуны, закаленные в битвах, но даже их безжалостней пули разили ее несправедливо едкие замечания, преувеличенная торопливость, зычные приказные окрики, по сути не слишком обоснованные, — от подобного обхождения всем становилось не по себе. Некоторые оставляли службу, где ранее ценился их профессионализм, и уходили, бурча двусмысленные комплименты: «Баронесса? Слишком чувствительна в отношении к своим обязанностям, отсюда проистекает лишь слезная сырость», «Она на все дела взирает исключительно с высоты птичьего полета, не снисходя до деталей» или: «Ее интересует одно: какое впечатление она производит» — заметим, что именно в этом последнем пункте она более всего приближалась к Его Широковитринному Величеству. Принимала ли она судейских, чтобы, по ее словам, «обменяться мнениями», разговор шел под телекамерами, запечатлевавшими улыбки и поцелуи. А стоило погаснуть прожекторам, ее речи тотчас сводились к ней самой, к критикам, донимающим ее, к нападкам недругов… Баронесса до такой степени любила жертв, что и себя ощущала таковой.
Если в министерстве баронесса д’Ати орудовала хлыстом, как в цирковой конюшне, и приковывала сотрудников к рабочим столам, принуждая их до глубокой ночи плодить и плодить от ее имени тексты, она при всем том не забывала обедать с главными распорядителями страховых и банковских компаний, авиационных, оружейных и прочих промышленных ведомств, чтобы освежить и подправить свой имидж в предвидении новых карьерных успехов; подобным же манером она действовала и ранее, когда, всего три года проведя на судейском поприще в Эври, отказалась от неаппетитных завтраков в судейском буфете и заказывала себе более соблазнительные блюда из ресторана. Уже на том этапе донельзя светские вечера с нотаблями, способными сократить для нее путь наверх, заботили ее куда больше, нежели судейские заседания на следующее утро. С первых шагов она принадлежала к тем Правым, что претендовали на роль даже не сливок общества, но его черной икры. По существу, баронесса в малом масштабе осуществляла то же, что Наш Стремительный Лидер — в большом.
Поскольку Левую партию все еще не удавалось как следует пропылесосить, Его Величество замыслил новые ходы, чтобы вычистить из нее все лишнее. Конечно, дальнейшее умножение бесполезных министерств сочли бы не совсем уместным, но ведь можно выпекать без числа правительственные комитеты для сотен менее значимых, но столь же почетных поручений. Вот тут Нашему Изворотливому Предводителю удалось заманить на свою клейкую ленту такое странное и невразумительное создание, как аббат Бокель. Этот прелат насаждал верность Левым среди прихожан городка Мюлуза, одиноко стоящего посреди правого Эльзаса, проникнутого духом патриотизма, ранее воспетого мсье Полем Деруледом. Во глубине своей тяжко раненной души преподобный отец Бокель и сам принимал прочувствованные позы, достойные мсье Деруледа, чьими стишками, отдававшими дудочно-пастушковым просто душием — притом с неизменной ладошкой, прижатой к сердцу, — так восхищались наши благонамеренные предки. В самые тяжелые военные месяцы четырнадцатого года даже такой истый революционер без границ, как мсье Гюстав Эрве, вдруг воспел прелести трехцветного стяга, громогласно обращаясь к певцу-патриоту: «О, Дерулед, Дерулед, знамя былых побед, флаг из Вальми плещется над Мюлузом!» Уже над Мюлузом. Из своего кабинета мсье Эрве побуждал солдат не жалеть патронов. В молодые лета он выпустил несколько книжечек, где плохо писал о людях в форме. Они назывались звучно: «Рабочий-социалист из департамента Йонна», «Социальная битва»… Поднабравшись к старости ума-разума, он во время следующей войны требовал для Французской республики ультраавторитарного правления, а когда немцы вошли в Париж, восславил маршала Петена.
Таких крайностей преподобный отец Бокель избежал. Он всего лишь предал избравших его прихожан, пронеся свою пламенеющую совесть из размякшей Левой в лагерь Правых, где, как ему казалось, еще теплилась жизнь. Пастырь осмелился даже провозгласить, что он не какой-нибудь флюгер, — и при этом тотчас повернулся под дуновением нового ветра, вознесшего Его Величество на трон.
При всем том за пару-тройку дней до дезертирства из лагеря, которому служил три десятка лет, аббат поставил свою подпись под текстом, бичевавшим первых перебежчиков, меж коими фигурировал граф д’Орсэ, там же подчеркивалось, что, продавшись, эти личности покрывают своим былым добрым именем и эрудицией несправедливый имперский проект. Преподобный отец Бокель вскоре одумался, как ранее — мсье Бессон, и по той же причине: чувствовал, что среди своих ему так и не окажут должного почтения. Он утверждал, что только проглядел этот текст по диагонали, казнил себя за то, что мог невольно кольнуть Его Величество… Аббат Бокель уже плотно сидел на крючке, оставалось выбрать леску и приготовить подсачок. Преподобный попытался примерить на себя ауру мученика: ну да, его не понимают, ну да, он истый католик, отведавший семинарской премудрости, он полковник запаса, чопорный, холодный, но исполненный рвения. Его раздирали противоречивые чувства, добрую неделю он метался ночами в холодном поту, перечитал всего Корнеля, ища у него ответа, что делать, и наконец, вопреки мнению близких и друзей, с восторгом принял пост помощника министра во дворце графа д’Орсэ. «Предатель!» «Оппортунист!» Немилосердно исхлестанный градом оскорблений, он противопоставлял свое образцовое смирение самонадеянному презрению критикующих; да, на выпады он ответствовал незлобиво: «Аз недостойный». Тем не менее преподобный вздергивал подбородок, словно приветствовал воинский стяг, и, даже распятый и униженный, твердил, что неизменно верен тому идейному направлению, от которого отдалялся.