Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданно вспомнил историю, которую рассказывает А. Ф. Лосев в своей книге «Диалектика мифа».[120]
…Молодая девушка влюбляется в молодого священника, в его облик, в его проповеди. Она признаётся молодому священнику так страстно, что тот решает разорвать путы своего сана. Но когда тот является перед молодой девушкой, в обычном цивильном костюме, без бороды, свежевыбритый, наваждение вдруг исчезает. Девушка не в состоянии полюбить этого, совершенно другого человека…
Конечно, философ А. Ф. Лосев и писатель Р. Фраерман, бесконечно далеки друг от друга. Но, в конце концов, свои мифы могли быть и у 17-ти летней Анки, хотя в те годы никто не посмел бы признаться в существовании советских мифов. Поэтому и запретили книгу Лосева «Диалектика мифа».
Так что же в этой повести собственно «феминного»?
В сущности ничего, если не считать право на томление, на неожиданные, непрогнозируемые перепады в женской душе (пусть ей всего 17 лет), на восторг перед жизнью, который может мгновенно рухнуть при виде «шрама» на лице. В маскулинной стране, где не было секса-[121], где людей следовало закалять как сталь[122], где гордились тем, что из советских людей «гвозди бы делать»[123], такая книга в полной мере может считаться настолько же феминистической, насколько крамольной.
Остаётся загадкой, что-то, тогда мне неведомое, разбудила во мне эта повесть или что-то привнесла,
…сложный вопрос, не только для этого случая, наблюдая за младшей внучкой, я все пытался понять, что-то она узнаёт вовне или что-то в ней «разбуживается» (часто употребляю именно такой глагол), но так и не нашёл ответа…
действительно ли линия от меня десятилетнего, от этой повести, тянется к моим будущим прозрениям, и моему феминизму. Или всё это я придумал.
Но ведь придумал именно так, а не иначе. И это уже есть ответ.
Во всех случаях, и сегодня считаю, что Рувим Исаевич Фраерман, был прекрасным детским писателем.
Не только для своего времени.
…мои первые гендерные миниатюры
В 60-е годы прошлого века с жадностью неофитов мы открывали для себя мировую культуру.
Менялась страна, Советский Союз, менялся Азербайджана, менялся Баку.
Молодёжь вышла на улицу города, не для митингов (тогда мы об этом и не помышляли), просто для того, чтобы встречаться друг с другом, чтобы закрепить новую форму публичного общения, которая была неведома нашим родителям. Мы были молоды, полны надежд, и мало задумывались над тем, что произойдёт со страной, и с нами.
Кумирами поколения в те годы стали Хемингуэй[124] и Ремарк[125]. Известный портрет Хемингуэя в грубом свитере появился во многих квартирах и стал знаком принадлежности к клану «своих», которые читают те же книги, смотрят те же фильмы.
Тогда же, с той же жадностью неофитов, мы открывали для себя Японию: японскую литературу, японское кино, японский образ жизни и образ мысли.
Так случилось, что знакомство с японской литературой началось для меня с Акутагавы Рюноскэ[126], с его рассказов и кратких миниатюр. Много позже открыл для себя другого японского классика Ясунари Кавабату[127]
В настоящей книге нам ещё предстоят географические, точнее ландшафтно-культурные путешествия в разные страны: Россия, Норвегия, Австралия. Франция, Англия, другие. Не ставлю цель объять необъятное, что вспомнилось, что зацепило, сохранилось в памяти, о том и пишу.
Но вот представился случай написать о моей Японии, в фокусе двух её писателей, двух лауреатов Нобелевской премии. Воспользуюсь этим поводом, по возможности, в проекции на сквозную тему настоящей книги.
Акутагава и Кавабата представляются мне двумя полюсами японской литературы, и, шире, японской культуры.
Акутагаву воспринимаю как западника, Кавабату – как «восточника», если может быть «западник», почему не может быть «восточник».
Акутагаву как модерниста, Кавабату как традиционалиста.
Акутагаву как пессимиста, Кавабату как оптимиста.
Акутагаву скорее как маскулинного писателя, Кавабату, скорее как феминного писателя.
Так это или не так, не мне судить, да и говорю о своём восприятии, не более того. Тем более, был случай убедиться, как трещит по швам моя красивая конструкция.
В те годы предсказал самоубийство Кавабаты, как мне представлялось на пике гармонии с миром, прежде всего, гармонии с традиционной японской культурой, органической частью которой является самоубийство. Кавабата действительно
…действительно или не действительно, до сих пор неизвестно…
покончился жизнь самоубийством, как и Акутагава, так что представился случай дополнить мою конструкцию двумя, противоположными по характеру самоубийствами.
Но как оказалось самоубийство Кавабаты не имело ничего общего с моим, якобы сбывшимся, предсказанием.
Как считает его биограф Окуно Такэо[128]
…а ему-то следует доверять больше, чем моим конструкциям…
после смерти Юкио Мисимы[129]
…его харакири в своё время широко обсуждалось не только в Японии, но и во всём мире. Харакири Мисимы стало почти символическим для японской культуры, которая, постоянно чувством и мыслью переосмысливает границу между традиционной культурой, в основе которой лежит самурайский дух, и модернизацией (вестернизацией), без которой невозможно было бы чудо современной Японии…
Кавабату преследовали ночные кошмары, в которых его посещал дух умершего писателя. Так что причиной самоубийства следует признать трагический разрыв между реальным миром и традиционными японскими идеалами.
Остаётся объяснить, почему одного писателя воспринимаю как маскулинного, а другого как феминного.
После смерти жены, перечитывал Акутагаву. Пытался понять, что заставляет писателя, столь пессимистически воспринимающего мир, тщательно готовящегося к самоубийству, заниматься литературным творчеством. Почему для него столь важно рассказать нам о себе.
Внятного ответа так и не нашёл.
Показалось, что у писателя очень жёсткий взгляд на людей, что его тяготит «невыносимая тяжесть бытия»[130], что он устал от мужских страстей, что они показались ему разрушительными, что ему не хватило мягкого, женского, то ли в самом детстве, то ли когда стал взрослым.
Это и назвал маскулинностью, в патологической его форме.
Женскими, «феминными» воспринимаю такие произведения Кавабаты как «Танцовщицы из Идзу», «Весёлые девушки из Асакусо», «Снежная страна», «Стон горы».
Но эта «феминность» совершенно не европейского толка.
Здесь нет женского протеста, нет попытки стать вровень с мужчиной, нет невидимых пут, которые следует разорвать.
Женщина здесь антипод самурайского духа и его продолжение («своё-другое», сказал бы Гегель[131]).
Самурайский дух это непреклонность и безоглядность поступков, исключающих какую-либо слабость, когда невозможно снизойти даже до служения «прекрасной даме»[132].
Женщина у Кавабаты сама