Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если городская элита бежала из города, из имеющихся в нашем распоряжении рассказов многих свидетелей следует, что простых москвичей намеренно держали в неведении относительно степени угрозы. Им даже официально запрещено было уезжать из города под угрозой ссылки в Сибирь или порки кнутом, таков приказ губернатора Ростопчина. Такое различие в подходе к разным группам москвичей лишь усиливало тревогу и напряженность. Никто по-настоящему не был обманут молчанием властей. Иностранцы чувствовали, что над ними нависла особая угроза как над врагами русского народа. Отсюда – всего один шаг до того, чтобы объявить их виновниками надвигающейся драмы, и многие русские готовы были этот шаг сделать. Кроме того, московский губернатор, человек православный, совершенно не доверял католикам, видя в них иллюминатов, членов секты, обвиняемой в намерении дестабилизировать Российскую империю, подобно «мартинистам», стоящим за спиной некоего Поздеева. В Европе действительно существовало христианское движение иллюминатов, которое продолжало распространяться, но оно было далеко от того, чтобы охватить всех французов-католиков в России. Однако Ростопчин намерено раздувал размеры опасности и без колебаний выдвигал обвинения против то одного, то другого человека, не имея на то реальных оснований. Так, он обвинил в принадлежности к движению владельца типографии Семэна и книготорговца Аллара. Французы почувствовали буквально травлю. Вновь свидетельствует А. Домерг: «С тех пор как генералу Ростопчину был дан пресловутый карт-бланш, за нами в Москве строго следили и поставили под контроль строгой инквизиции; на повестке дня стоял террор». Генерал-губернатор множил провокационные и оскорбительные для французов заявления, например, такое: «Я дозволяю мужикам хватать за волосы всякого француза, который шевельнется, и приводить ко мне связанным по рукам и ногам, а я уж позабочусь его наказать». Или вот такое: «Что за диковина ста человекам прибить костяного француза или в парике окуреного немца. Охота руки марать! Войска-то французские должно закопать, а не шушерам глаза подбивать». «Очевидно, что подобные речи усиливают ненависть между жителями, и так уже настороженными. Многие уже не осмеливаются выходить из домов». Одна француженка говорила, прямо обвиняя Ростопчина: «Эти злые слова действовали на дикие умы, на этих отчаявшихся людей, которые, чтобы отомстить за многие строгости, преследовали и нападали на иностранцев на улицах. Особенно на французов! Став объектом особого наблюдения, они едва решались выпускать своих слуг за провизией, да и тогда им приходилось принимать самые тщательные предосторожности. Нельзя было, не подвергая себя опасности, разговаривать на людях на иностранном языке. Один из наших соотечественников, бывший судья, когда шел по городу незадолго до вступления Наполеона, едва не был разорван толпой на куски за то, что они услышали, как он разговаривал по-французски, выходя из полицейского управления. Лишь с огромным трудом удалось вырвать его из рук этих одержимых»98. По свидетельству A. Домерга, агенты-провокаторы без колебаний публично оскорбляли французов и немцев, совершенно безобидных. На следующий день после визита в Москву царя Александра I (с 13/25 по 19/31 июля), визита, сделанного для успокоения населения и подготовки города к обороне, Ростопчин принялся злоупотреблять своей властью. A. Домерг обвиняет его в том, что он приказал высечь повара-француза, некоего Турне, из-за простого намека на Наполеона. В другой раз, на обеде у графа Апраксина, на котором присутствовал Домерг, Ростопчин будто бы сказал, глядя прямо в глаза французскому актеру: «Я буду удовлетворен только тогда, когда приму ванну из крови французов!» Это свидетельство Домерга преувеличено? Выдумано? Такой вопрос законен, когда знаешь, что человек писал свои воспоминания много лет спустя, пережив еще более тяжелые испытания. Очевидно, что злоба на Ростопчина глубоко отпечаталась в его памяти. Но он не единственный француз, рассказавший о жестокости московского губернатора. M.-Ж.-А. Шнитцлер свидетельствовал, что французский гувернер по фамилии Баллуа был однажды арестован за сочинение сатирической поэмы, озаглавленной «Широкая повязка», направленной против русского вельможи, князя Кропоткина, у которого он жил. Ростопчин, бывший инициатором этого ареста, через некоторое время решил написать Баллуа в тюрьму. Его слова просты и прямы: «Я Вас не знаю, – заявил он в своем письме, датированном 2/14 сентября, – и не желаю знать. С французским бесстыдством Вы соединяете прекрасную добродетель – презрение к стране, легкомысленно оказавшей Вам гостеприимство. Зачем Вы избрали ремесло учителя? Не за тем ли, чтобы обучать глупости и собственному опыту? И кто Вы такой? Сын купца, известного как шут и лжец. Я знаю Вашу мать, и лишь из уважения к ее летам отношусь к Вам снисходительно. Ваша поэма «Широкая повязка» открыла бы Вам ворота на север (в Сибирь). Вы должны быть крайне порочным человеком, если гордитесь названием француза, кое есть синоним слова «разбойник». Поразмыслите здраво над своими поступками, ибо если в будущем Вас заподозрят в чем-то подобном, Вы очень плохо кончите. Великодушный Александр порой воздает по заслугам верным служителям этого негодяя Наполеона…»99 Эти слова являлись самым суровым предупреждением. Ростопчин надеялся, что арестованный сделает для себя выводы, и он больше о нем никогда не услышит. В этом контексте становится понятной вся сложность и тревожность положения членов французской колонии в Москве в конце лета 1812 года. Оно ухудшалось по мере продвижения наполеоновской армии. По всей стране полиция ужесточила контроль и увеличила число арестов. Из Москвы все больше и больше людей высылали в Сибирь. И это не могло не пугать французскую колонию. По рассказам многих французов, Ростопчин предстал настоящим маккиавелистом.
Тревога А. Домерга и его соотечественников была вполне обоснована. Еще до решающего сражения на Москве-реке генерал Ростопчин задумал арестовать многих проживавших в Москве французов и других иностранцев, оправдывая свой поступок обычными мерами безопасности. Некоторых из этих людей считали политически неблагонадежными, другие рисковали просто из-за своего иностранного происхождения подвергнуться нападению толпы и линчеванию. Списки составлялись городскими властями. A. Домерг с тревогой ждал. «Быстрое продвижение Наполеона, вселяя сильные страхи в умы жителей Москвы, ухудшило наше печальное положение: с этого момента за нами установили гласный надзор. Мы ежедневно видели французов, которых отправляли в Санкт-Петербург или в Сибирь. На наших глазах арестовали г-на Этьена, исполнявшего обязанности учителя в доме богатого вельможи, и молодого Эро, заканчивавшего в тот момент сборник анекдотов и поэму, прославлявшую Александра; его панегирик императору не смог уберечь его от суровой ссылки. Двоих этих несчастных посадили в кибитку и отправили в Сибирь. Эти преследования еще больше беспокоили нас относительно уготованной нам участи. И наши предчувствия не замедлили осуществиться… Утром 20 августа 1812 года (1 сентября по нашему календарю) г-н Робер, сын французского торговца, обосновавшегося в Москве, прибежал еще до рассвета, чтобы сообщить нам, что, в соответствии с проскрипционными списками, составленными Ростопчиным, многие наши соотечественники были этой ночью арестованы». Домерг, живший в это время у шведского консула, г-на Сандлерса, спрятался в доме. Он воображал, что скоро придет и его очередь, но даже не пытается бежать; напротив, он готовился к скорому и весьма вероятному аресту. «Я готовился, – говорил он, – к путешествию, время и конечный пункт которого были мне неизвестны. Мои предосторожности были не напрасны. В полдень, когда мы собирались садиться за стол, я увидел, как с улицы во двор, где находилась сторожка, в которой я жил, вошел квартальный в сопровождении двух будочников, вооруженных их алебардами. Мне приказали сдаться, не оказывая сопротивления. Мой арест был решен генералом Ростопчиным, невзирая на то что моем поведении ничто не мотивировало этого нового насилия. Я поцеловал свою заливавшуюся слезами семью и, надеясь на более счастливое будущее, пошел под конвоем будочников.