Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рисунок «единого темпа» и без предварительной подготовки (карандашной, которая потом обычно стирается и как бы исчезает) целиком вытекает из моего многолетнего большого труда «на природе». Именно в рисунках сенокосов, пляжей, где мне мгновенно приходилось схватывать пробегающие фигуры с их быстрыми и естественными движениями, выработались эти требования к себе как в смысле единого темпа всего листа, так и той нервной эмоциональности штриха, линии, которая неминуемо исчезает и теряет свой электрический заряд, когда художник начинает спокойно «обводить» ранее достигнутое!
Однако рисунок никогда не должен быть «разучен наизусть» до такой степени, что «рука сама идет». И в этом случае неминуемо теряется нервная сила, эмоциональная заряженность. Получается некий писарский шик хорошо разученной подписи с залихватским росчерком. Быть может, в искусстве «украшения книги» подобные рисунки весьма приятны и ценны книголюбам, но я ратую за образный рисунок, а не за украшательский! Основное качество рисунка — это выразительность, выразительность и еще раз выразительность! Как он там со шрифтом уживается — дело второе. Бездарный, мертвый, тупой рисунок великолепно уживается со шрифтом.
Мне еще остается сказать, что моя техника заливки тушью тоже было мое изобретение, появившееся впервые в «Пиквике» и многими тогда подхваченное, но без внутренней пружины импровизации. Я, конечно, должен оговориться и разъяснить весьма неточные слова «мое изобретение». Вернее, я ввел эту технику в обиход советской графики, а кто ее «изобрел» — сказать трудно. Артистично пользовался ею Рембрандт в сочетании с рисунком гусиным пером. Именно эти-то небрежные, быстро нанесенные заливки с «плывущей водой» — что-то глушащее, отбрасывающее в глубокую тень, и придавали рисункам бистром великого голландца тот интеллектуализм, которым человечество не устает любоваться уже четвертое столетие.
Я вспомнил эту технику, так как там, в этих сепиях явно чувствуется «темп», а их «набросочность», недоговоренность, некоторая таинственность всего этого духовного комплекса так шли именно природе иллюстрации. Увы! Мои «новшества» имели трехсотлетнюю давность. Но новое — это хорошо забытое старое! Моя роль была только ввести это в наш русский, советский обиход, но, может быть, кое-что принадлежит и мне!
Отсутствие академической «подсобности», долженствующей выяснять форму и делать ее обязательной так, чтобы литературного героя можно было «схватить за нос» — это уже мое, чисто мое! Заливки должны выражать как бы атмосферу, ее психологическую настроенность. Они не должны помогать форме фигуры или предмета, наоборот, их роль — делать как бы все зыбким, мелькающим, внести этими мраками и полусветами некоторую музыкальность, нарушающую вещественную конкретность. Это как рояль с оркестром. Рояль — четкий и «злой» рисунок, а заливки сепией — это зыбкое многоголосие оркестра, который не должен совпадать буквально с роялем, но выражать музыкальную идею несколько иными средствами.
Я думаю, что где-то, в каких-то рисунках мне это удалось. Именно это «беззаконное» отсутствие служебной задачи лепить форму оттенками тона и было тем, что мною введено в рисунок-иллюстрацию.
Кроме того, рисунок, одновременно охватывающий несколько типов, да еще и пейзаж, дома, внутреннюю обстановку, словом, это многоголосие, чтобы дать ему выразительность, должно где-то и нарушить школьные правила осязаемости и «точь-в-точности». Пикантность и сила этого многопредметного и многоголосного рисунка именно в отступлении от норм, в сознательном отступлении. Для этого в те годы нужно было больше смелости, чем для упражнений в кубизме!
Я когда-то искренне любил и Сеймура, и Физа, и в этом была для меня трудность. Чего не поняли в молодом Диккенсе эти опытные мастера-иллюстраторы? Не поняли обволакивающую всех героев Диккенса какую-то особую интеллектуальную атмосферу, эту тонкую музыку души автора, которую мы теперь так остро и ясно ощущаем. Именно благодаря своей особой улыбке, особой нервности, злости и ядовитости, благодаря особому почерку, через который все его персонажи выглядят несколько чудными, неповторимо-чудными, Диккенс стал единственным в мировой литературе. Его знаменитые иллюстраторы могли сделать свои рисунки очень забавными и смешными, но разве могли они учуять этот высший слой творчества молодого писателя? Ведь они были бы изумлены, если бы им кто-то рекомендовал его как неповторимого в мире гения! Слишком они были простоваты, эти поденщики увеселительных журналов.
В мае 1933 года мои рисунки обсуждались в издательстве. Молчание. Чувствую, никому ничего не нравится. Я готовился выступить… И вдруг мой взгляд падает через полуоткрытую дверь в другую «залу». Я вижу Корнея Чуковского. Он досадлив: кого-то не застал, пришел зря! Мгновенно, самым невежливым образом я вскакиваю из-за стола и ухожу в соседнее помещение.
— Корней Иванович! Прошу вас взглянуть на мои рисунки к «Пиквику»! Я, конечно, не прошу защищать, я прошу только взглянуть.
— «Пиквик»? Хм-м… Это интересно.
Он входит в зал. Все немного оживляются, так как настроение томительно-похоронное. Через несколько минут Корней Иванович своим певучим голосом:
— Ну что же, поздравляю, поздравляю! Поздравляю художника, поздравляю и издательство! Некоторые листы прямо-таки конгениальны! Да, это Диккенс, и никто другой!
Он не знал, что происходило до него, никому не возражал, говорил как о чем-то само собою разумеющемся. Лицо Сокольникова сияло, и он, обращаясь к Чуковскому, сказал:
— Издательство сделает все усилия, чтобы полиграфически они были воспроизведены на высшем уровне!
Моя работа была спасена.
Иллюстрация предполагает не только рисунки, изображающие «некое происшествие», на каком-то серьезном и высшем этапе она должна совпадать с произведением и стилистически. Сама манера мыслить у писателя и художника должна быть тождественна в какой-то мере. Когда писатель и иллюстрирующий его художник принадлежат одной эпохе, то есть находятся