Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому одна у другой втайне искали они поддержки, вежливо называя друг дружку по имени и отчеству.
– Матрена Кондратьевна, одолжите на минуточку мне ваш ножичек складной, булки отрезать!
– Нате, Марья Михеевна, только же он тупой у меня, дальше некуда: хотела точильщику отнесть, да в горячке такой разве поспеешь!
– Настастья Семеновна, что это вы с собой никак мущинские сапоги везете?.. Неужто выдавали такие, а я не знала?
– Да нет, Лизавета Ивановна, это у меня от брата покойного остались, все не продавала… А теперь надоумили люди – возьми да возьми в Крым: приезжие оттудова рассказывали, будто там без сапог и ходить нельзя, вроде как место такое топкое!
– Вон что люди-то говорят! А что же у начальства-то догадочки на это не было, чтобы нам сапоги-то выдать, раз место там топкое?
Фамилия Матрены Кондратьевны была – Аленева, Настасьи Семеновны – Савельева, а Марьи Михеевны – Лашкова.
Аленева была ростом крупнее других, но угловатее, со скуластым и курносым, несколько чухонским лицом и грубым голосом. Савельева была проворнее и бойчее других, но по-петербургски хрупка, худощава, малонадежна для той тяжелой работы, на которую ехала. Лашкова была миловиднее других и приветливее на вид, но у нее был природный недостаток: она заикалась, хотя и не сильно, и, чтобы скрыть это, излишне растягивала слова.
А Лизавета Ивановна Гаврюшина при ходьбе заметно припадала на левую ногу, так что ребятишки на той улице, где она жила, иногда кричали ей вслед: «Два с полтиной! Два с полтиной! Два с пол– тиной!»
Однако это была пышущая здоровьем, белолицая, сильная на вид женщина, явно хозяйственного и притом несокрушимого склада. И если она вдруг, увидев сапоги Настасьи Семеновны, вознегодовала на начальство, то совсем не из жадности к даровщине, а потому, что начальство это показалось ей неосновательным, легкомысленным в таком важнейшем вопросе, как обувь. Попробуй-ка походи по болоту в башмаках! И какая же это будет работа?
Однако вопрос о сапогах завладел вниманием и обеих дочерей коллежских регистраторов. Одна из них – Балашова – была чернявая и сухопарая, с морщинками около глаз; другая – Дружинина – золотобровая, но очень смиренная на вид, затурканная тяжелой жизнью у своего родителя, вечно нетрезвого и попрекавшего куском хлеба.
– Разве же и в самом деле мы там будем по топким местам ходить? – усомнилась, глядя на Савельеву, Балашова. – Откуда же топкие места могут там взяться, когда мы ведь при госпиталях состоять будем?.. А в госпиталях чистота должна соблюдаться, и половики чтоб везде на полах были белые…
– С грязными башмаками разве могут кого в госпиталь пустить? – кротко отозвалась ей Дружинина.
Остальные переглянулись, потому что действительно выходило малопонятно, зачем сестрам нужны сапоги.
Но Савельева, сосредоточенно подумав, обратилась к Балашовой:
– Как же это вы рассчитываете, Дарья Степановна, на войне будучи, да чтобы в чистоте пробыть? А ежели гошпиталь будет где в деревне, по избам раскинутый? Мне говорили люди, что и так на войне быть тоже может… Вот и таскайся из избы в избу по несусветной грязи. В деревнях ведь тротуваров не бывает, вам известно.
Однако Балашова тут же вспомнила, что на ней, как и на всех других, чистенький беленький передничек, накрахмаленные тугие обшлага, белый чепчик, и ответила Савельевой упрямо:
– Нет, это уж вы мне не говорите, Настасья Семеновна, чтобы нас куда-то там в деревню готовили отвезть! В деревню не стали бы нас так и наряжать, а как-нибудь попростее… Да с нами еще ведь вон сколько настоящих барынь едет, так что же, их тоже в деревню?
Очень трудно было им шестерым, никогда не читавшим ни газет, ни книг, представить, что такое их ожидало в Крыму; но жизнь в деревне все-таки пугала их, даже, пожалуй, больше, чем жизнь в осажденном Севастополе. Все они были прирожденно городские, да и не просто городские – столичные.
Не брезгая никакой работой, если она подвертывалась, Балашова нанималась сиделкой к трудно больным, и иногда они умирали у нее на руках, так что видеть смерть около себя не было для нее новым делом. Она уже приготовилась и к тому, чтобы в Севастополе видеть эту смерть гораздо чаще – может быть, даже и не один раз на дню, – но все-таки смерть, а не грязь, по которой надобно лазить в каких-то охотничьих сапогах.
О грязи и другие сестры, кроме Савельевой, думали как о чем-то там, в Севастополе, маловероятном, поэтому скоро о ней забыли, перешли к тому, что их ожидало наверное: к тому, как им удастся угодить раненым, если их будет очень много и за каждым понадобится свой уход.
– Больных даже если взять, и те привередны бывают и капризы показывают через свою болезнь: то им не так, это не по-ихнему, – рассудительно говорила Балашова, имевшая опыт в этом деле. – Чаю им подашь стакан, три ложечки полных песку сахарного в него положишь, и то ведь им несладко кажется! А к раненому как подступишься? Шутка ли сказать, рана большая! Ведь от нее боль ежеминутно его точит, отдыху не даст.
– Да ведь и не только боль – жуть всякого возьмет, когда возле тебя один мучается, а с другого бока другой; тот себе стонет, этот себе, а какие и вовсе в бреду кричат, – сказала Аленева, а Гаврюшина добавила:
– Что мы в гошпитале видели? Там если и раненые лежат, так они уж привыкшие к своим ранам, а ну как его свежего принесут на носилках! То он ходил, как и все, а то ему ногу прочь должны отнять… Ведь это же страх для него какой должен быть. Ведь с ним тогда как с маленьким обращаться надо, до того он ослабеет, бедный!
– Да уж наше дело будет только смотреться так – небольшое, а уж легким его, пожалуй, не назовешь, – протянула, запинаясь на «т» и «п», Лашкова, но Дружинина попыталась уяснить, насколько дело их будет трудным:
– Говорили же ведь, что мы дежурить будем: отдежурит одна, другая сестра заступит. А как же иначе? Иначе ведь там в неделю с ног собьешься: тому подай, у того прими… Еще неизвестно, какое для нас, сестер, помещение отведут: надо, чтобы отдых был какой следует, а то и без пули свалишься и не встанешь…
Так общими усилиями воображения пытались они уяснить