Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приделали к «Запорожцам» прицепы, на них моторные лодки – и на озера. Продукты. Как? Что? Апельсины авоськами.
– А чем плохо? Рабочий человек достиг. Вот и все.
– Нельзя потворствовать развращению, – сказал Сыромуков.
К НОЧНЫМ ВОСПОМИНАНИЯМ СЫРОМУКОВА
Уже полукраем сознания Сыромуков отметил, как отпустила его сердечная боль, заменясь мучительно сладкой тоской о детстве, и эта тоска помешала ему уснуть. И он вспомнил, как раскулачивали Сюрку. Мед в чайнике, спрятанный в печку. Он был горячий, мед, и они – член сельсовета Микишка Царев и он – унесли чайник в кулацкий пустующий огород и там в лопухах и чернобыле поочередно пили жидкий горячий мед из носка чайника, и оба объелись и до вечера не могли двинуться с места, лежа с оголенными животами под солнцем, чтобы мед «попер сквозь пузы», как посоветовал Микишка: ему было под тридцать, и он знал, что делать, когда голодный облопаешься медом в июньскую жару…
Во вторую ночь:
– Давай о чем-нибудь веселом. Например, о Мине или о кладе.
МИНЯ. Так звала его жена – порывистая и веселая, тонкая как былинка, и смуглая как цыганка, ходившая и в будни, и в праздники нарядно и пестро. Она – с девической, знать, поры – запомнила множество припевок на мотив «страданья»; и даже на утренней заре, доя корову, кричала их пронзительно тонким веселым голосом. Жили они на краю села в белой каменной хате, стоявшей у самого обрыва пропастного яра, и соломенная крыша ее была сплошь утыкана игрушечными ветрячками о двух, четырех и шести крыльях – то ли самого себя забавлял Миня, то ли тешил жену Фросю, потому что детей у них не было. И оттого ли, что к западной стене их хаты подступало поле, а к северной яр, а потом уже село, или по другим каким причинам, но доступ на Минин двор горю или хоть какой-нибудь летучий кручине казался заказан…
У Мини была круглая темная борода, ладная и курчавая, как у древнего грека. Ходил он стремительно, пружинисто и прямо, закидывая голову назад, и нельзя было определить, сколько ему лет – тридцать? Сорок? Осталось неизвестным, за что взрослые люди села не любили Миню: может, за его нечеловеческую силу – поднимал сразу четыре мешка с рожью, по два каждой рукой, может, за ветрячки на хате, а может, за изнурительный Фросин голос. Он знал об этом и, вызова ради, а возможно, и на утеху своей души, вел с нами, ребятишками, настоящую, уважительную и равную дружбу. Он играл с нами в чижика, в бабки, а глухими зимними вечерами катался с горы. У них с Фросей были не салазки, а поддровни – широкие и емкие, набитые мягкой овсяной соломой, и за какую-нибудь треть минуты, летя с горы, Фрося успевала скричать частушку. Они поджидали нас внизу, возле речки. Скатившись, мы привязывали свои салазки к поддровням, в которых продолжала сидеть Фрося, и Миня тащил этот бесконечный цуг в гору, и мы вслед за Фросей «страдали» всей оравой, потому что ехать вверх еще интереснее, чем катиться вниз. На улице в это время мелкими кучками собирались бабы – следили издали за Миней и Фросей, – и неизвестно было, о чем они тогда судачили.
Как только сходил снег и заречный луг засвечивался куриной слепотой, уличная стена Мининой хаты от повети до завалинки разрисовывалась синькой и тертым кирпичом. Синька шла на раскраску стеблей и листьев у подсолнухов, а кирпич – на головки. Изображались еще петухи с синими хвостами, глазами и клювами. Подсолнухи живописала Фрося, а петухов Миня сам. Они не слишком изнуряли себя работой в поле, и в субботний день шабашили и возвращались домой загодя до заката солнца, сидя рядком в задке повозки с венками на головах: на Фросе из ромашки, а на Мине из васильков. Здороваясь с кем-нибудь из встречных селян, Миня серьезно и почтительно, как картуз, снимал и тут же снова напяливал на себя венок. Ему обычно не отвечали на такой поклон, усматривая в нем шутку пополам с насмешкой, и Фрося тогда торкалась лицом в колени и смеялась, и Миня хохотал вслед за ней.
У них все – большое и малое, степенное и озорное – делалось сообща и с обоюдного согласия. Они любили водить в ночное своего жеребца вдвоем, и верхом ехала Фрося, а Миня шел пешком, рядом. Там, в ночном, поощряемый Фросей, Миня затеял однажды борьбу: сколько есть народу – все против него одного. Нас, ребятишек, было человек двенадцать, но свалить его мы не смогли.
– И-и, бестолочь! – кислым голосом сказал нам тогда дед Васак, Минин сосед через яр. – Ему ить не с людьми, а с лошадьми впору тягаться! Небось кровь-то густая, с дуринкой…
Он сказал это из-под зипуна – укладывался уже спать. Миня виновато и жалобно поглядел на Фросю, а у той в беззвучном каверзном смехе трепетали ресницы и алчно, неутерпно дрожали крылья тонкого цыганского носа – что-то замыслила. Как ребенка, когда он учится ходить, она поманила Миню обеими ладонями – дескать, ходи, ходи скорей!
– Давай ее… опрокинь, – сморенно валясь на траву, сказала она Мине, показав на табун. Сам дед Васак называл свою грустную чалую кобылу Умницей, а мы немного иначе – она была вислобрюха и водогонна, как бочка. Миня подкрался к ней незаметно и с ходу ухватился руками за хвост. Умница присела, а затем напряглась как под кладью на изволок и заржала, пятясь назад, к табору, куда влек ее Миня.
– Ой, лихо мне!.. Ой, ребята, будите деда…
Фрося не говорила, а пищала, как в тростинку, и дед Васак, учуяв недоброе, откинул зипун и сел.
– Ты чего делаешь? – заверещал он на Миню. – Ослобони скотину! Отпусти, нечистый дух!
Наверно, дед Васак пожаловался обществу, потому что через неделю, на Троицын день, к Мине на всем праздничном карусельном миру подошел наш сельский председатель комбеда по кличке Золотой и, выждав затишок в гомоне, сказал ему:
– Нехорошо делаешь, Митрий. У бедных людей последних лошадей тягаешь за хвост. Мало других, што ли?
Фрося тоже это слышала – рядом была, а спустя час они пошли по воду – под гору,