Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну уж вы мои камни травите, Иван Акимович, по всем стародавним правилам, чтобы не хуже медведя у Серафима Саровского!
— Да уж постараемся! Потрафим! — в голосе эдакая самоуверенность и зазнайство. — Самого Гаварни так протравим и так затравим, что и нашим саратовским борзым не угнаться!
В понедельник я пришел в цех, под мышкой альбом Гаварни. Мне дали камень, и я скопировал из альбома одну девушку. Дернули травкой — половину стравили! Нет, дорогой Иван Акимович, так не годится! Все к черту ушло!
— Знаете, — говорит Иван Акимович, — вы тут рисуйте, а я другой раствор приготовлю. Раствор по-настоящему должен быть такой, чтобы на язык можно было пробовать. Я же сразу понял, что эти французы-то ваши почти одной водой травили! Но ведь мешкотно уж очень, затяжка большая, канитель! У нас-то какую-нибудь там конфетку или «ерша в томате» для консервной коробки — там тонкой травки камня не надо. Нам надо, чтобы поглубже выедало — больше экземпляров напечатать можно. А французы-то эти стоят над камнем и не дышат!
— Ну, давайте, Иван Акимович, хоть один раз в жизни попробуем, а потом уж опять ерша в томате начинайте.
— Да можно, конечно, уважить, так уж только для вас! Вижу, человек хороший, нашего брата мастерового душу понимает! Вы знаете, если уж на то пошло, ведь даже и кислоты никакой не надо иногда, конечно. Плюнул, харкнул раза два на камень, пальцем растер — вот тебе и травка, истинный бог! Самая тонкость выходит. Я вот пальцем трону камень, даже не жирным, а обыкновенным, и протравить смогу! Легкое облачко выйдет!
— Иван Акимович, да мы с вами чудеса сделаем!
Ну как после этого в пивную не зайти, тут рядышком, у Мясницких ворот, — угостить надо за «секрет»!
Работать в цехе было крайне неудобно. Непривычное расстояние до глаз, высокий камень, а не привычная бумага. Как важны привычки, моторные привычки руки, для рисунка! Если бы пианисту подставить клавиатуру к горлу, то посмотрел бы я, как он будет играть этюды Скрябина!
Потом все, что делается обычно правой рукой, в литографии на камне делается левой. Домье и Гаварни рисовали на камне десятки лет, но рисовать впервые очень трудно! И еще одна более тонкая, мало уясняемая особенность «правого» и «левого», зависящая от каких-то тайн и глубин нашей психики. Вы нагромождаете некие формы в левом нижнем углу рисунка, снабжаете этот угол возможным богатством черных пятен; правая сторона и верх почти пустые и светлые. В этом контрасте темного и светлого, нагромождении форм и пустоты есть для вас какая-то гармония, музыка сгущения и разрядки. И вот вы все перевертываете — сгустки на правой стороне, а левая светлая и пустая! И вам кажется, что что-то естественное и певучее нарушилось — все как-то насильственно и дисгармонично! Почему? Кто его знает, но это есть! Логически как будто все равно, гармонически — фальшивая, дребезжащая нота! И еще один фокус. Я не привык рисовать в таком маленьком размере, да еще довольно сложные сцены. Литографский карандаш, его бег по камню, градации полутонов, их разнообразие требуют тоже некоторого определенного пространства. Если все это заузить, не получается какого-то «звучания». Мне продиктовал размер листа, а мне его дали, увы!
Я поделился с Иваном Акимовичем своими размышлениями.
— Еще бы, — сказал старый мастер, — им, этим вашим французам, все фамилии-то их позабываю, куда сподручней и вольготней рисовать было. Вот он ведь садит полфигуры на лист, у него и богатство получается, а там, где у него две фигурки, да еще во весь рост — другой коленкор, много посуше! Дураку ясно!
Да, черт возьми, дураку ясно, а я вот не сообразил!
Мои литографии имели успех в Ленинграде, в самых даже «эстетских» кругах. Был в восторге Голлербах. У меня приобрели цикл литографий в Библиотеку Салтыкова-Щедрина. Все подчеркивали, — я говорю про ленинградскую интеллигенцию, отзвуков в прессе не было, я поэтому говорю о том круге знакомых, с которыми встречался, — что мне удалось выразить трагедию, некую «тяжесть». Отмечали, что я не пошел по следам других советских художников, которые для Салтыкова-Щедрина изобрели некий дешево-карикатурный стиль, некий увеселительный гротеск, — забавные куколки!
«Ваш Головлев, считающий на счетах или выпивающий с Аннинькой, рисунок, где она с гитарой, может быть, и гротеск в смысле некоего кошмара, но, во всяком случае, это не персонажи кукольного театра!» — писал мне Эрих Федорович Голлербах.
Осенью в 1953 году я показал в Гослитиздате свои иллюстрации к «Коньку-горбунку» П. Ершова, которые я сделал для Детгиза. Работа моя понравилась настолько, что мне было предложено: «Разорвите отношения с Детгизом, и мы выплатим ту сумму аванса, который они вам выплатили». Это было для меня, конечно, неприемлемо; существуют кроме денежных авансов какие-то моральные обязательства. Слишком долго я возился над первым вариантом издания, и Детгиз терпеливо ждал мою работу.
Я предложил тогда Н. В. Ильину, главному художнику издательства, сделать на эту же тему другой вариант иллюстраций.
— Но вы же знаете, Владимир Алексеевич, что никакие повторения не бывают так эмоциональны и непосредственны, как первое запечатление мысли художника! Неминуемо будет какой-то «холодок повторения». Впрочем, если вам не дорога книга, хорошо отпечатанная, то можете ваши рисунки, которые так хороши в цвете, оставить за Детгизом, там они так «наварганят» в 200.000 экземплярах, что вы своих рисунков не узнаете!
Порвать с Детгизом я не мог в чисто моральном отношении. Я попросил собраться редакционную коллегию: главный редактор Пузиков, редактор русского отдела и Н. В. Ильин. Я сделал нечто вроде доклада, или