Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь при допросе профессора уже не били. Даже не очень придирались к нему, когда он не хотел отвечать на заданные вопросы. Вероятно, гестаповцы поняли, что из него ничего не выбьешь; им требовалось теперь найти кого-то другого, более слабого духом, который бы вместе с тем знал о партизанах и о партизанских связях с населением не меньше, чем профессор. В том, что такие есть в селе, гитлеровцы не сомневались — ведь шел же профессор сюда не иначе как для связи!
В хату втолкнули старого-престарого деда — худого, высокого, с трясущимися руками. Казалось, он больше держался на клюке, чем на ногах. Его лицо напоминало кожуру печеной картошки, а глаза — по-стариковски слезящиеся, ласковые и добрые — смотрели, на всю эту компанию гестаповцев с удивлением. Многое пришлось этим глазам повидать на своем веку, но такой бесчеловечности они прежде никогда не видели и теперь дивились: неужели люди способны на подобные зверства?
Это был дед Порада, хорошо знакомый профессору.
Допрос вел оберфюрер:
— В бога веруешь?
— А то как же! Без бога — ни до порога.
— Клянись, что будешь говорить правду.
Оберфюрер кивнул, и один из гестаповцев подал старику крест.
— Я кривду не терплю, — ответил дед. — А крестик у меня свой имеется.
Дед вытащил из-за ворота рубахи крестик, висевший на шее, и, трижды перекрестившись, поцеловал его.
— Теперь ты должен говорить только правду! — еще раз предупредил оберфюрер.
— А как же! — ответил старик. — Какая правда спрашивать будет, такая и отвечать станет.
Но смысл мудрого присловья старика не дошел до грозного гестаповца, а может, и переводчик перепутал, потому что оберфюрер вдруг мирно спросил:
— А сколько, дедушка, у тебя сыновей на фронте?
— Ххе-е! — усмехнулся дед Порада. — Какие там вояки из моих сыновей! Они уже давно на том свете. Давно! На прошлой неделе и меньшого похоронил — Тимошку. Ему еще и годочков тех, почитай, шестидесяти не набралось, так время ж теперь…
— А кто же на фронте? — нетерпеливо прервал гестаповец. У него были сведения, что у деда Порады много сыновей в Красной Армии.
— Э, так то ж не сыновья. То внуки мои. И правнуки есть там. — Глаза старика тепло сверкнули при этом воспоминании. — А сколько? Уж сами сосчитайте. Вот, знатся, Пантюшка, Тимошка, Миколашка, это, знатся, Свиридовы; а Гриць, Петрусь, Степан… Ага, и Юрко — это сыны Мусия; Харлашка, Гаврюшка, Матюшка — Кондратовы. А у Захара — это, знатся, у самого младшего — Костя, Павка, Семен, Ганка — у него и дочь там, Юхим, Прошка, Олекса, Иван…
Гестаповцы ужаснулись от такого количества дедовых фронтовиков. В их списке значилось только семь, а дед насчитал уже больше двадцати и все еще продолжал называть новые имена.
— Хватит, хватит, старик! — прервал его оберфюрер и приказал вывести.
Однако старик не унимался. Уже на пороге, выталкиваемый за дверь, он, оглядываясь, добросовестно продолжал перечислять своих внуков и правнуков:
— …Васька, Гераська — это сыновья Панаса; Охрим и еще один Охрим…
Профессор видел, что для гестаповцев абсолютно безразлично, кто именно из дедовых внуков находится на фронте и сколько их там. Их интересовало другое. Все время, пока продолжался этот ненужный допрос, Петр Михайлович чувствовал на себе затаенные взгляды ищеек. Они следили за его движениями и за выражением лица, подстерегая, что он чем-нибудь выдаст свое знакомство с Порадой. Именно для этого и приводили старика. Как только Пораду куда-то отправили, оберфюрер возобновил допрос профессора:
— Расскажите подробно, когда и где вы познакомились с этим стариком?
— Я не знаю его, — ответил Буйко.
— Вы плохо договорились, — бросил гестаповец.
— Я не уславливался с ним… — ответил профессор, с трудом превозмогая боль.
Профессора вывели, а деда снова ввели в хату.
— Дедушка, а кто еще в вашем селе знает этого профессора?
— Это какого же профессора? — переспросил дед.
— Не прикидывайся дурачком, — прикрикнул оберфюрер. — Ты поклялся богу говорить правду, и он покарает тебя за ложь. Не видать тебе ни внуков, ни правнуков. Имей в виду, что нам уже все известно: где вы встречались и о чем говорили. Ты лучше расскажи, кто еще знает его в селе?
— Не знаю этого человека, — ответил дед.
Четыре эсэсовца из спецкоманды, которые стояли до того в стороне, по знаку оберфюрера подскочили к деду Пораде. Оберфюрер еще раз кивнул, и они, как коршуны, набросились на старика…
Впоследствии дед Порада так рассказывал об этом истязании:
«Будто и машины никакой не было у них, а вдруг подхватило меня и кинуло в какие-то раскаленные железные барабаны, точь-в-точь как в молотилке. Хочу крикнуть — не крикну, хочу упасть — не упаду. А оно меня крутит, ломает, печет, трясет. А из глаз — словно полова из веялки — искры, искры, пока свет погас…»
Когда дед пришел в себя, эсэсовцы стояли рядом, вытянувшись по команде «смирно», словно бы они не избивали пять минут тому назад старика. На скамье дед снова увидел профессора Буйко.
— Ну а теперь узнаешь его? — спросил оберфюрер, указывая старику на профессора.
Дед медленно покачал головой, произнес:
— Впервые вижу… этого… человека…
Деда Пораду вытолкнули за дверь и привели старого Юхима Лужника. Он еле держался на ногах перед следователем, — видно, в соседней хате такая же команда жандармов уже пропустила его через «барабаны», готовя к допросу. С ним повторили то же самое, что и с дедом Порадой. Однако гестаповцы ничего не добились. Юхим упрямо твердил:
— Впервые вижу этого человека…
Вслед за Лужником одного за другим допросили до сорока заложников. Гестаповцы старательно доискивались сообщников профессора, но они словно сговорились: «Не знаем такого!..»
Профессора потащили в клуню, где укрывались женщины и дети. При появлении гестаповцев они, как цыплята от стаи коршунов, начали было разбегаться. Одна женщина бросилась на огород, но жандарм дал короткую очередь из автомата, и она, взмахнув руками, повалилась в картофельную ботву.
— Предупреждаю, смотреть можно, а за попытку бежать — расстрел на месте, — объявил жандарм женщинам.
Перепуганные женщины и дети забились под плетень, под стены, боясь показываться гестаповцам на глаза и не менее страшась прятаться от них.
Тем временем гестаповцы привязали профессора тросом за покалеченные руки и начали подтягивать к перекладине. Подтянут и бросят, подтянут и бросят. Так несколько раз. Профессор до крови кусал себе губы и молчал. Он казался уже мертвым. Но гитлеровцы обливали его водой и снова — в который уже раз! — подвергали пыткам.
Молчание профессора приводило оберфюрера в бешенство. Он выходил из себя от бессилия вырвать из этого партизана хоть какое-нибудь признание. Гестаповцы уже не требовали сведений об