Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ещё и в этом виде французская монархия, изменившая ей, но ею восстановленная, всё-таки продолжала по крайней мере играть «сдерживающую» роль: ни якобинского террора, прямо вдохновившего ещё более страшные эксперименты нашего времени, ни той степени морального растления, до которой Европа дошла за XIX–XX века, не могло быть, пока стоял французский престол. Но пришёл день, когда он пал под новым напором всё разрастающегося рационализма.
И по всей Европе все человеческие функции, выпав из «ощущения объединяющей любви», обособлялись, чтобы развиваться каждая по своей собственной «внутренней логике»: мораль, искусство, наука, техника, экономика превращались в обособленные миры, отделённые от Бога и друг от друга.
Этому процессу распада человеческий разум, сам разобщённый от животворящего и преображающего Начала, по-прежнему может противопоставить только одно: основанное на «комбинировании абстракций» механическое единство – новое, но уже открыто антихристианское издание средневековой католической лжетеократии.
Диагноз поставлен очень давно, ещё до того момента, который мы рассмотрели: «бунт или рабство, дух раскола или дух идолопоклонства».
Образ нового человека, в котором всё свободно и всё едино, потому что всё в реальном Царстве Христа, явился один раз в молоденькой девушке и был уничтожен. И самое воспоминание об этом образе быстро померкло: вместо всеевропейского покаяния перед замученной Вестницей Божией, Реабилитация, чтобы кое-как «кончить дело», сама в известной степени уже исказила этот образ и, во всяком случае, побоялась показать его миру во всей его идеальной красоте. Этим и определилось окончательно направление новой европейской культуры, в которой для Жанны не было места.
* * *
* * *
Спустя немного лет, несмотря на Аррасский мир и несмотря на Реабилитацию, представитель герцога Бургундского, епископ Аррасский Жан Жуффруа, в речи, обращённой к папе Пию II, уже пытался нарисовать карикатуру на Девушку. Пий II, Энеа-Сильвио Пикколомини, один из самых блестящих и образованных людей своей эпохи, был слишком в курсе всех дел, чтоб поверить в карикатуру. В своих мемуарах он написал:
«Дева, достойная преклонения и изумления, восстановившая падшее и почти уничтоженное королевство Французское… Поставленная во главе мужчин, она среди ратных людей сохранила незапятнанной свою добродетель. Никто не слыхал о ней ничего порочащего».
Но Пий II был папой Ренессанса, итальянским гуманистом из того же круга, что Валла; и ему всё же запомнилось одно из утверждений Жуффруа, который говорил: «Неизвестно, какой хитрец, при нежелании французских вельмож повиноваться друг другу, выдвинул эту девушку, дабы разделённые и слабые французы верили тому, что им говорили».
И Пий II написал в конце параграфа, посвящённого «деве, достойной преклонения и изумления»:
«Было ли это дело Божие или человеческое, сказать невозможно. Некоторые думают, что ввиду разделения вельмож королевства, не желавших никого из своей среды признать вождём, один из них, самый мудрый, изобрёл способ объявить, что эта девушка послана Богом, дабы принять главенство на себя».
Затем для последующих поколений – для поколений Макиавелли и Монтеня – непосредственное впечатление, произведённое на современников личностью, забылось, осталось рационалистическое объяснение.
Бургиньонская контрпропаганда восторжествовала в общем на несколько столетий. Как это ни невероятно, во второй половине XV века не везде даже знали, что приговор 1431 г. оспорен. Немецкий автор «Magnum Chronicon Belgicum», писавший после Реабилитации, считал, например, что она осуждена Церковью – и точка. В XVI, XVII, XVIII веках её знали главным образом по бургиньонским карикатурам, в особенности по Монстреле. И по мере того как развивался европейский рационализм, новые авторы усугубляли бургиньонские тезисы. Как это ни невероятно, через полтораста лет после её смерти во Франции дю-Айан не только утверждал, что её история была подстроена, – он её выдавал за любовницу не то Бодрикура, не то Дюнуа, не то Сентрая. И далее в начале XIX века Жозеф де Местр считал непреложной истиной инсинуацию Монстреле о том, что она служила в подобии притона.
Только в катастрофические эпохи её иногда вспоминали. В жестокую годину религиозных войн честный общественный деятель и умный человек Пакье дал себе труд прочесть акты процесса и написал, что, по крайнему его разумению, это есть «настоящая мистерия Божия». Но это было редчайшим исключением. Где-то в архивах Парижа и Руана лежали в пыли документы несравненной силы и красоты – их никто не читал. И в годы наибольшего внешнего блеска французской монархии даже такой сильный и независимый ум, как Боссюэ, явно не знал, в каком виде преподнести наследнику французского престола историю Жанны д’Арк. Великий век французской литературы не посвятил ей ничего, кроме виршей Шапелена, удручающих своей бездарностью и пустотой.
То, что было казённого в рвении Реабилитации, приносило свои плоды: когда её хвалили, то «ради чести короля», представления не имея о том, какое «хождение за Граалем» могло начаться для французской монархии в Шиноне и в Реймсе в 1429 г. Франция Декарта и Людовика XIV такие путешествия забыла давно.
Мистерию, которую забыли почти совершенно и совершенно перестали понимать, нетрудно было обратить в балаган. В середине XVIII века при всех просвещённых дворах Европы много смеха вызывала книжка модного французского писателя г-на Вольтера, презабавно описывавшая похождения девицы, якобы посланной Богом для спасения трона. (Простой народ таких вещей в то время ещё не читал.)
Смех убивает то, над чем смеются, однако не всегда. «Орлеанская Девственница» Вольтера немало поспособствовала крушению божественного права монархов, превратившегося в удобную фикцию. Но она не могла убить Жанну, давно убитую и навеки живую. В каком-то смысле она даже вновь привлекла к ней интерес.
XVIII век не знал о ней, в сущности, ровно ничего, до такой степени, что пасквиль Вольтера сегодня почти даже не кажется оскорбительным: он написан как бы вообще не про неё. Правда, Шиллер почувствовал тут что-то, чего уж вовсе не мог разглядеть «величайший из посредственных умов»; но и в «романтической трагедии» Шиллера совершенно невозможно узнать исторический образ девочки, молившейся в часовне над Гре и сгоревшей на руанском костре.
Революция низвергала её памятники и едва не уничтожила её последние реликвии – письма с её подписями, – а контрреволюция её, в общем, побаивалась. В эпоху Священного Союза и увлечения Средневековьем роялистский идеолог виконт де Шатобриан, прославляя христианские традиции Франции, лишь один раз, мимоходом затронул этот эпизод.
Но прогресс шёл вперёд, и разум, торжествуя, предлагал объяснение всех вещей в новой системе, основанной на этот раз на законах эвклидовой геометрии и «классической» механики. Между тем на заре европейского рационализма неграмотная девушка заявила всей Сорбонне, что «в книге Господа моего есть больше вещей, чем в ваших». Потомкам богословов Сорбонны, отдалённым, часто уже не помнящим родства, и однако прямым и доподлинным, необходимо было кончить это «дело», этот процесс, затянувшийся в веках. Как писал ещё Монтескьё, «для факта подобного рода» надлежало иметь подходящее «объяснение», «так как разум и философия учат нас с недоверием относиться к тому, что так шокирует их обоих».