Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откуда это и чьим именем называется, на этот раз прямо не сказано. Но говорить о Бернаносе и не назвать этого Имени можно или по полной слепоте, или от очень распространённого страха перед слишком серьёзными силовыми полями.
И опять, как всегда при соприкосновении с Жанной, вместе со всевозможными трафаретами падает и то представление о Церкви, которое на Западе стало трафаретным. В другом месте, прямо по её поводу (в «Жанне – отступнице и святой»), Бернанос долбил как молотком:
«Наша Церковь есть Церковь святых».
Т. е. ясно и несомненно: «видимая Церковь» здесь уже «существует только поскольку она подчиняется Церкви невидимой», только поскольку «Церковь и Господь – одно и то же».
В перерыве между двумя мировыми войнами – в 1920 г. по Рождестве Христовом, в 490 г. после Костра – Римская Церковь причислила её к лику святых, и это, конечно, ещё далеко не конец процесса: она была святой, и Рим это сказал; но Рим сказал не всё. Канонизация, как в своё время Реабилитация, в значительной степени обошла острые вопросы, поставленные её личностью и её судьбой. Для католичества эта маленькая девочка слишком велика, как и вообще её не вместить ни в одну из наших систем. Потому что всё то, что разделилось в нашем мире и преступно восстало друг против друга – самозабвение в Боге и творчество на земле, утверждение реальности Духа и оправдание естественной реальности, мистическая жизнь Церкви и правда светского дела, монархическая этика служения и героический порыв к свободе, величие национального подвига и жажда вселенской справедливости, – всё это дано как единое целое в серафической святости Жанны д’Арк.
* * *
* * *
В России речь об этом «целостном единстве» не перестаёт идти с того самого времени, каку нас начали думать об исторических путях христианства, после «шока», пережитого при соприкосновении с Западом. Когда Самарин писал: «Создание цельного образа нравственного человека есть наша задача», – то это же и есть тот образ высшей святости, «созерцательной и активной одновременно», который преподносился религиозно зорким людям на Западе на рубеже XV века. И как писал один из корреспондентов Морозини, «самым грандиозным событием за последнюю тысячу лет» действительно «навсегда останется» тот факт, что один раз в истории Европы этот образ осуществился.
Но Россия приняла всю западную судьбу, от никоновского подражания римской теократии она неизбежно бросилась в петровскую секуляризацию, она приняла и западный распад, и западный тоталитаризм в их самом последовательном выражении, на ней самой диалектический метод с усовершенствованной инквизиционной техникой опробован до крайнего предела, все последствия Руанского костра легли на неё всей своей тяжестью, и идеальный образ остаётся у нас неосуществлённым.
Вот в чём заключалась ошибка наших славянофилов: правильно определив рационализм как основную болезнь Запада, они кроме рационалистического извращения во всей истории Запада не увидали ничего и потому сочли Россию не подверженной этой «западной болезни». Последнее оказалось неверно, потому что и первое было неверно: ни богатства, ни величия, ни трагизма истории Запада не могло бы быть, если бы в ней не было Реальности, противостоящей рассудочным построениям. Вместе со знаменитым вопросом, обращённым к России: «Каким ты хочешь быть Востоком?» – нужно также каждый раз спрашивать, о каком Западе идёт речь: о Западе «комбинирующего абстракции» Университета или о Западе Жанны д’Арк.
Поразительное соответствие высшим духовным запросам России Достоевский заметил в некоторых текстах Жорж Санд. Он и принял Жорж Санд за великую христианку. Как впервые показал в эмиграции проф. В. И. Пузино – и что признаётся теперь, кажется, и советскими специалистами, – Достоевский не имел представления о том, что поразившие его мысли вовсе не ей принадлежали, а были просто пересказом учения Иоахима Флорского, т. е. подлинной западной ветви единого православного учения о Фаворском свете и о преображении Духом Святым. Не зная всего этого, Достоевский из текста Жорж Санд сделал учение старца Зосимы. Но иоахимитская мистика обязательно завершается «белым иночеством», высшим типом святости в миру: Зосима должен был послать Алёшу Карамазова в мир, и Достоевскому пришлось в Алёше Карамазове создавать литературно всё тот же идеальный образ, к которому стремится история России, но которого в натуре нет. Между тем этот образ невозможно создать литературными средствами, его нельзя ни придумать, ни сложить из отдельных элементов: на этом у нас все терпели неудачу, начиная от Гоголя. У Достоевского Алёша получился сравнительно ещё более живым, в нём, кстати, каким-то образом выступили девичьи черты, но Достоевский его недоделал и доделать не мог. Даже из элементов иоахимитской мистики никому невозможно сложить образ Жанны д’Арк. Историческую и единственную, её можно только увидеть.
И вот почему, к удивлению Тургенева, его Лукерья с такой восторженной любовью говорила о Жанне: тот образ истории Запада, с которым русская интеллигенция никогда не умела делать ничего, проник неисповедимыми путями, и едва ли не один из всей истории Запада, в религиозные глубины русской народной души, отвечая её самым сокровенным чаяниям и эти чаяния освещая по-новому.
Только схематической упрощённостью тех представлений об истории Запада, которые сложились у русской интеллигенции – и у его отрицателей, и у его поклонников – можно объяснить, почему напряжённое ожидание преображения через женщину, столь характерное для русской философии и литературы, в прошлом так мало обращалось к Жанне. Владимир Соловьёв, всю жизнь призывавший просветлённую женственность, прельстился рационально-стройным римским единством именно потому, что проглядел самое просветлённое явление женственности в европейской истории: в Жанне Дочери Божией он мимоходом увидал в лучшем случае искупительную жертву за «мятеж» французской монархии против Бонифация VIII и не понял, что эта прельстившая его рациональная стройность, которой старая Франция вообще сопротивлялась всегда по всей линии, противоположна той преображённой и спасающей женственности, которой ожидало западное Средневековье. Поэтому и столь дорогая Соловьёву тема христианского царства осталась у него без прямой связи с его темою женственности, между тем как исторически ангелом царского помазания явилась та святая истории Европы, которая сияет самым несомненным эсхатологическим светом (и этот голый исторический факт гораздо важнее более или менее спорных мистико-метафизических конструкций).
На Западе ожидание преображённой и спасающей женственности стало угасать с XV века – и мы можем теперь понять, почему. Но через пятьсот лет «очень женский голос», который руанские судьи думали задушить навсегда, звучит так чисто, с такой свежестью, так мягко и в то же время непреклонно, как только Одна умела говорить. И если она действительно предсказывала, как утверждает Виндеке, что «после её смерти придёт девушка из Рима и будет продолжать её (вселенское. – С. О.) дело», то я думаю: просто она своим пророческим взором видела девичью белизну, поднявшуюся над алтарём Святого Петра 9 мая 1920 г. и оттуда засиявшую всем концам современного мира, а при этом не поняла (как бывает с провидцами), что Та, перед Которой римский папа пал ниц как перед вселенской святой, – это она же сама, Девушка Жанна.