Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Южнее грохотало. Она сжалась, боясь, что вот-вот накроет и ее маленький дом. Ее близкие там, и так получилось, что они угрожают ей, возможно, не желая того, но они — они могут убить ее, сжечь ее любимое тело, похоронить за обломками, и во имя чего? Альберт приезжал в этот дом, обнимал ее, они, пожелай она, могли бы лежать в этой постели, а сейчас и он может убить ее, он голосует за тех, кто приказал ее уничтожить, и после того, как он шептал ей, как он любит ее и… хочет спасти. Да знает ли он вообще, что происходит?
Ни за что она не вернет фотоаппарат. Она покажет фотографии Альберту, Марии, остальным — и они, они поймут, они остановятся, они больше не причинят ей… всем остальным…
А если они все погибнут? Если Дитер погибнет? А Альберт? Если эти, правильные, на истинной стороне, их убьют? Кто пожалеет на этой стороне Альберта, кроме нее? Но пожалеют ли на той стороне ее? Безусловно — она бросится на шею кому-то из них и расскажет, как страшно в обстреливаемом месте. Разве не их язык — ее язык? Разве не с ними она выросла, не их историю изучала, не их любила столько лет? Но если так, если они — ее, то что она забыла на стороне врагов? Почему она не с Марией и Альбертом, а в чужой стране, с нелюбимым мужчиной, зачем она хранит верность каким-то обещаниям и идеалам? Почему она не уехала с Альбертом, если он — с ней, он — ее?
Катишь, это война. И тебе нужно решать. Тебе нужно занять сторону. Нельзя жалеть всех. Либо ты любишь захватчиков, либо их жертв.
Митя, зачем ты говоришь от лица моей совести?
— В действительности все это абстракции… — ответил Митя позже. — Поступай как знаешь. Мне, в конце концов, должно быть все равно…
Он замолчал в надежде, что она ему ответит. Но она не говорила, и плечами не пожала, и не кивнула — она уселась близ разбитого окна и смотрела вниз с бесстрастным выражением.
— Катишь, нам нужно быть практичными. Давай объединимся. Я должен позаботиться, я должен… знать, что я оставил тебя… в терпимом положении.
Что значит «терпимое», он не пояснил. Он прошел на кухню, посмотрел, что есть в запасах, и разочарованно спросил:
— Почему ты ничего не покупала? У тебя нет хлебцев, круп или консервов. Как же так, Катишь?
Она ответила спокойным тоном:
— Я не покупала, потому что денег не хватило бы.
Он пересчитал купюры в кошельке и почти все сложил на столик близ нее.
— Отправляйся в магазин.
— Зачем?
— Зачем?..
— Президент сказал, чтобы мы не делали запасы. Перебоев с продовольствием не будет.
— И ты в это поверила?
На самом деле она менее всего желала выходить из дома, тем более в магазин, к чужим, озлобленным, к врагам.
— Я не согласен с ним, и мне плевать, — заявил Митя. — Магазины в любой момент могут закрыться. Наверняка у нас все скупят… Нужно купить побольше всего: крупы, консервы, мыло, соль… и спички обязательно.
Она прикинула в уме.
— Хозяин магазина с Л., ближайшего, знает, что я приехала оттуда. Он ничего мне не продаст.
— Это несерьезно.
— Вот как, несерьезно?
— Ты преувеличиваешь!
— Вот как, — ответила она с презрением, — да дай им волю — и они уморят меня голодом.
— А ты говори на их языке и на вопросы отвечай вежливо, а не как сейчас, сквозь зубы.
Она едва сдержалась, чтобы не вспылить. Как она ни злилась, у нее было достаточно ума, чтобы понять: Митя — ее единственный помощник, ее единственный союзник в безжалостной чужой стране. Он хочет позаботиться о ней. А после он уедет — и она останется одна.
— Одна я не пойду, — колеблясь, ответила она. — Можешь даже не просить. Если ты со мной, то… я согласна.
— Ну хорошо, — смирился Митя, — я пойду, и ты поймешь, что к нам… к тебе… относятся как раньше.
В длинной магазинной очереди на Л. тихо перешептывались, старались, чтобы не услышали: «…А знаете, что наши потери неизвестны? Говорят, наша кавалерия успешно выступает… слышно, что наши самолеты забрасывают их позиции… они отступают, так говорят, а наши наступают… не знаю, говорят, что так… но сколько погибло, никто не говорил…». Узнавая Катю, на нее кивали, чтобы не знавшие ее запомнили, и шептались громче, чтобы она могла услышать: «О, и эта! Шпионка, говорят… только рот откроет — слышно, чья она! Их, их, с их стороны! Партийных у себя, говорят, принимала… работает, что ли, на врага?».
В бакалейной лавке знавший ее лавочник отказался отпускать ей. — Не стойте тут, покупателей задерживаете!
— Хорошо, а мне продадите? — спросил Митя, выступив вперед. — Вы же меня помните, я местный, журналист.
— Ничего о вас не знаю.
Митя был ошеломлен.
— Вы не можете мне отказать, — растерянно повысил голос он. — Мне нужна еда. Мне уезжать на фронт.
— На фронте вас покормят.
Митя явно был настроен препираться до последнего, но Катя перебила продавца на полуслове:
— Пошли, Митя, нечего задерживать! Пусть сам ест свою еду с червями!
— Но это безобразие, это форменное безобразие!
В толпе за ними зашумели. В языке, что она немного понимала, нашлись сильные ругательства. Бакалейщик, словно они уже ушли, с поспешной вежливостью спросил у новой дамы: «Что вам нужно?».
— Ничего, — заявил Митя, хлопнув дверью со всех сил, — наверняка найдется магазин, в котором принимают всех. Или в котором нас не знают.
Но в любом магазине повторялось то же самое: либо ее уже знал хозяин и отказывался отпускать, либо, если магазин был незнакомый, в очереди попадался ее знавший человек и готовился обвинить магазин в пособничестве захватчикам.
Утомленные, сбившиеся с ног, ко всему прочему и час пробывшие в чужом подвале, когда их застал дневной налет, они пришли уже вечером домой. Митя злобно стаскивал с себя ботинки и бросал их об дверной косяк.
— Я спрошу у М., который сделал мне аккредитацию. Скажу, что это для моей семьи, он обычно не допытывается. Ты расстроилась?
— А разве есть причины?
Она проверила, зашторены ли плотно окна, включая то, что разбилось при налете, и включила верхний свет. Лампочка мигнула раз, второй — и громко лопнула.
— Я знаю, тебе страшно, — дипломатично начал Митя, — не понимаю, зачем скрывать это от меня. Я пытаюсь помочь тебе, как могу, и хочу получить хоть немного благодарности.
— Ты ничем