Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Стасика есть одна особенность: он постоянно «деревенеет у окна палаты с выкинутым вверх кулаком “рот-фронт”»42.
Следующий своеобразный персонаж — Хохуля, сексуальный мистик и сатанист, постоянно впадающий в прострацию. Он присутствует в трагедии как статист, не произнёсший ни единого слова на протяжении всего действия пьесы. Его присутствие напоминает отсутствие и непричастность ко всему, что вокруг него. Лишь единожды «палата оглушается криком, никем в палате ещё не слыханным»43. Это вопль бедолаги Хохули во время высоковольтного электрошока, осуществляемого доктором Ранинсоном. И умирает Хохуля первым из всех пациентов палаты, «выпив-то всего-навсего грамм 115»44.
Из многих критиков и литературоведов Лиля Панн[406] чуть ли не единственная заявила: «У Венедикта Ерофеева трагедию “Вальпургиева ночь, или Шаги Командора” я люблю больше “Москвы — Петушков”. Вернее, “Петушки” с Веничкой люблю, а “Вальпургиеву” с Гуревичем обожаю»45.
Прочитав эссе Лили Панн «Трагедия в двух жанрах — Венедикта Ерофеева и Иосифа Бродского. К 80-летию Венедикта Ерофеева», я воспрянул духом — не один я оказался таким проницательным!
Эту главу я завершу обширной выпиской из эссе Лили Панн:
«Гуревич, полурусский-полуеврей, чего вполне достаточно, чтобы медперсонал и пациенты психушки числили его в жиденках, попадает в дурдом “по подозрению в суперменстве”. “Вы правы до таких-то степеней: / Да, да. Сверхчеловек я, и ничто / Сверхчеловеческое мне не чуждо”. Говорит ли он прозой или переходит на ямбы (жанр-то трагедия!), Гуревич смертельно несерьёзен, но в иные сумеречные моменты и он раскрывает свою душу:
“Горе титаническое”, противопоставленное “людскому” (через запятую с “жидовским”: “ибо для каждого, кто не гад, / Еврейский погром — / Жизнь”; Цветаева была любимым поэтом Ерофеева, как и Бродского), ведёт к титану Прометею, принёсшему человечеству огонь.
Выходит, Гуревич, укравший у властей дурдома “огненную воду”, играет роль Прометея в высокой пародии, одном из планов “Вальпургиевой ночи...”. Смертельно серьёзный Гуревич открывает свой замысел: “...внести рассвет в сумерки этих душ, зарешеченных здесь до конца дней”. Не получилось, рок в белых халатах сыграл свою роль. Получилось у Ерофеева. Получился нетипичный образ “еврея”, этакий гусар духа и души, широкая еврейская натура. До этого русского (Ерофеева то есть) подлинного еврея в литературе не было (из впечатлений некоторых читателей в “Континенте”). Подозреваю, что образ пришёлся по душе Бродскому, тоже не узкой натуре, расширившей собственное еврейство до общечеловеческого начала в самосознании: на вопрос в интервью, чувствует ли он себя “евреем”, поэт отвечал, что чувствует себя человеком. Аналогично человек Венедикт Ерофеев чувствовал себя “евреем”. Судьба еврейского народа занимала Ерофеева с юношеских лет, как о том свидетельствуют его записные книжки[407].
Оплакивая ужасную смерть своего героя, слов он не находит и не желает находить, а утешает себя и нас лишь “самой безотрадной” музыкой (авторская ремарка), из духа которой родилась ерофеевская трагедия в пяти актах»46.
Лирическая тема заявлена Венедиктом Ерофеевым во втором названии трагедии: «или Шаги Командора». Уже в первой сцене появляется медсестра Наталья Алексеевна, она же Натали, единственная женщина среди бездушного медперсонала, кому Лев Гуревич не безразличен. Они познакомились друг с другом при первом его пребывании в психиатрической больнице. Хотя событие это произошло не вчера, но воспоминания о нём не стёрлись из их памяти. Когда-то существовавшая между ними телесная близость обернулась ещё и близостью душевной. Она-то и возвышает Гуревича и Наталью над обыденностью сумасшедшего дома.
В разноголосице идеологических штампов и самострашилок-пугалок, существующих в сознании пациентов психиатрической больницы, в трагедии едва слышны слова о любви и приязни людей друг к другу. Исключение составляет её третий акт, в котором в основном задействованы двое — Лев Исаакович Гуревич и медсестра Наталья Алексеевна.
По ремарке автора узнаем, что во время допроса старшим врачом Гуревич при появлении Натали воодушевляется:
«Мы говорили об Отчизне и катастрофе. Итак, я люблю Россию, она занимает шестую часть моей души. Теперь, наверно, уже немножко побольше... (Смех в зале.) Каждый нормальный гражданин должен быть отважным воином, точно так же, как всякая нормальная моча должна быть светло-янтарного цвета. (Вдохновенно цитирует из Хераскова).
Но только вот какое соображение сдерживает меня: за такую Родину, за такую Родину, я нравственно плюгавый хмырь, просто недостоин сражаться»1.
В конце первого акта Натали, сопровождая Гуревича в палату, успокаивает его:
«У тебя не кружится голова, Лев? Иди тихонько, тихонько. (Натали ведёт его под левую руку, Боренька под правую). Всё сейчас пройдёт, тебя уложат в постель»2.
С этого момента происходит завязка драмы, заканчивающаяся смертью от отравления этиловым спиртом пациентов 3-й палаты и убийством Боренькой виновника этой трагедии Гуревича.
При появлении Натали Гуревич, отвечая на вопросы старшего врача, несёт всякую околесицу, чтобы её позабавить и рассмешить. Например: «...когда на город обрушилась стихия, при мне был чёлн и на нём двенадцать удалых гребцов-аборигенов. Кроме нас, никого и ничего не было над поверхностью волн... И вот — не помню, на какой день плавания и за сколько ночей до солнцеворота, — вода начала спадать, и показался из воды шпиль горкома комсомола... Мы причалили... Но потом — какое зрелище предстало нам: опустошение сердец, вопли изнутри сокрушённых зданий... Я решил покончить с собой, бросившись на горкомовский шпиль...»3