Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посмотрим, что сделает с этим время. Может быть, всякая политика так грязна, что одна капля ее замутит и разложит все остальное; может быть, она не убьет смысла поэмы; может быть, наконец – кто знает! – она окажется бродил ом, благодаря которому «Двенадцать» прочтут когда-нибудь в не наши времена. Сам я теперь могу говорить об этом только с иронией; но – не будем <сейчас>* брать на себя <этого>** <решительного>* суда.
1 апреля 1920»145.
Эта написанная через два с лишним года после создания «Двенадцати» заметка об их отношении к политике – безусловное свидетельство беспокойства Блока о верном понимании смысла произведения. Можно сказать определенно, что, взбудоражив читающее общество явлением небывалой художественной достоверности и силы, смысл «Двенадцати» ускользал от его сугубо рациональной трактовки и потому остался не понятым современниками. В жизни случилось то же, что и в самой поэтической симфонии Блока: внешнее и суетное заслонило главное и ценностное, и следовало обладать чрезвычайно развитым слухом, чтобы не упустить сущность «Двенадцати» как произведения искусства. Блок совершенно точно определяет «момент непонимания»: он – в смешении политики и искусства («…те, кто видит в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой – будь они враги, или друзья моей поэмы»). Именно необходимость разграничения политики и искусства – определяет тему заметки Блока о «Двенадцати».
Текст этого документа не оставляет никаких сомнений в четкости и определенности гражданской позиции Блока. Для него неприемлема ликвидация свободы печати, да и вообще он резко разграничивает деятельность советского правительства и революцию: какое-то время правительство лишь «относилось терпимо к революции». И потому критику «настроенных революционно» писателей в качестве «прихвостней правительства» Блок называет «травлей», которая ему и по сей день памятна. Основание этой травли – в смешении революции и политики большевистского правительства.
В противоположность тем, кто «не сочувствовал движению, ибо с самого начала видел, во что оно выльется», Блок «не менее слепо, чем в январе 1907, или в марте 1914» отдался стихии. Любопытно здесь слово «движение», не «революция», а именно некая неразличимость ее с политикой; так неопределенно, как его оппонент, Блок, говоря от себя, нигде не выразится. Любопытна и антиномия слов «видел» (оппонент) – «слепо» (Блок): смешивая революцию и политику в слове «движение» оппонент видел исход движения в диктатуре, в то время как Блок слепо отдался стихии, то есть своему слуху, различающему за всеми видимыми катаклизмами истории музыку мира: «во время и после окончания «Двенадцати» (так говорят о звучащей симфонии – СБ.) я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг – шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира)». Так пифагорейцы слышали ритм движения небесных светил… Собственно, все это есть в тексте «Двенадцати»: видимая дисгармония и слышимая музыкальная цельность, символизируемая в конечном итоге в том, кто «за вьюгой невидим», то есть в «Исусе Христе». Слепо, как Блок, отдаться стихии – это стереть броские, но случайные черты окружающей жизни, чтобы познать ее сущность, и тогда откроется иное зрение, прозрение правды, о чем Блок прямо написал в «Возмездии»:
Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен,
Познай, где свет, – поймешь, где тьма.
В заметке о «Двенадцати» свет – «во всех морях природы, жизни и искусства», тьма – в изменчивой и часто своекорыстной политике. Любопытно, что в стилистической правке этого текста Блок ограничивает сферу политики в человеческой жизни: «такое небольшое море» политики становится «такой небольшой заводью, вроде Маркизовой лужи», чтобы затем стать «стаканом воды», в котором происходит буря, и даже «каплей» поднявшейся радуги. Вместе с тем политика (как и пес, идущий за красногвардейцами) есть жизненная реальность, и потому она не может быть вынесена за грань поэтической симфонии: «Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги встали радугою над нами. Я смотрел на радугу, когда писал «Двенадцать»; оттого в поэме осталась капля политики».
Что есть эта капля, убьет ли она смысл целого, или станет «бродилом, благодаря которому «Двенадцать» прочтут когда-нибудь не в наши времена»? Блок не взял на себя «решительного суда» ответить на этот поставленный им вопрос. Теперь, по прошествии восьмидесяти лет, этот вопрос обращен к нам.
История жизни «Двенадцати» в отечественной культуре так же уникальна, как и сама эта поэтическая симфония. Как и Христос в ней, она оказалась от пули невредимой, поскольку смысл ее просто не доступен сугубо политическому мышлению. И вот – сначала цитировали взятые из «Двенадцати» лозунги, затем, ощущая гениальность произведения, превозносили его как первое художественное произведение об Октябре, что в свою очередь, обусловило и актуализацию в литературоведении имени и творчества автора, а вместе с ним и его окружения, то есть значительной части русской культуры XX века; подлинная же культура содействовала вочеловечению политически распропагандированного человека, и этот вочеловеченный человек нашел в себе силы для борьбы за переустройство жизни на основе истинных и непреодолимых никакой своекорыстной политикой ценностей. Капля политики оказалась, таким образом, и «убийцей» смысла «Двенадцати» (поскольку обусловливала нормативность трактовки произведения), и одновременно тем «бродилом», которое открыло дверь целому пласту подлинной культуры, чье воздействие, как говорил Блок, «не проходит даром».
Г. Чулков и многие суровые критики «Двенадцати» «справа» и «слева» – это люди, не сумевшие обратиться в слух и прозреть за жестокой жизненной реальностью глубинную и принципиально неуничтожимую гармонию и положительную основу мира. Да и нелегко это было в нашей исторической действительности сделать. Бог простит им их заблуждение. Для нас же важнее всего утвердиться в сознании удивительного свойства искусства слова – через максимальное самораскрытие всех духовных свойств личности автора вести к пониманию общезначимой и в этом смысле объективной Истины, требующей и от нас ответного самораскрытия, обращенности к другим людям, природе и мирозданию, необходимо требующей от нас, как говорил Блок, – вочеловеченья. Напряженная музыка «Двенадцати», музыка то есть реальное смыслообразующее звучание стихотворной речи, обусловившее рождение жанра поэтической симфонии, мелодия стиха, конкретизировавшаяся в финальном символе «Двенадцати» – Исусе Христе – развивает наш внутренний слух и тем самым обращает нас к сущности человека и мира, обращает нас к должному, то есть к жизни осмысленной,