Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что ты такой квелый? — спрашивает папа бодрым голосом. — Прогуляемся немного? Хочу показать тебе одну штуку. Улучшает нашу оптику в разы. Сам ее придумал.
Папино предложение застает меня врасплох, хотя ничего необычного в нем нет. Когда я приезжаю, мы немного гуляем по окрестностям, потом направляемся в мастерскую, где папа долго и обстоятельно показывает «штуки», которые придумал, и еще обстоятельнее объясняет принцип их работы.
— Звезды будут видны лучше, да, пап?
— Значительно лучше, — смеется папа. — Ни один инопланетный звездолет от нас не ускользнет. Ну что, идем?
Мне нечего ответить папе. Что, если его оптическое открытие приблизит не только звезды, но и черную дыру? И ржавые гвозди невозможно будет отличить от Ак-Сарая или городской водонапорной башни — такими они станут огромными? Как я с ними справлюсь?
— Дорога была тяжелее, чем обычно, — вступается за меня мама. — Он устал. Ты ведь устал, солнышко?..
В папиной «ведомственной» квартире меня укладывают на кушетку, и я немедленно проваливаюсь в сон. Глубокий, но все равно беспокойный: даже во сне я боюсь оказаться слабаком и выдать тайну.
Хотя и не знаю, что это за тайна.
Во сне я снова нахожу себя возле арыка. И Оса с закрытыми глазами; с улыбкой, нацепленной на горло, вновь проплывает мимо. Но теперь он не пытается выскочить наружу подобно дельфину: наверное, из-за того, что арык на этот раз наполнен не водой (и даже не землей), а стеклянными шариками. Сколько несчастных диких животных нужно было убить на сафари, чтобы шариков оказалось достаточно для такой прожорливой канавы?
Тысячу или даже миллион.
Мне ужасно жаль диких животных — жирафа, льва, черную пантеру. И утешает лишь одно: птичка не пострадала, она — не дикое животное. Она — моя.
Просыпаюсь я уже в сумерках. Подушка мокра от слез, хотя я не помню, чтобы плакал. Мамы и папы в комнате нет, но голоса их раздаются совсем рядом, за стеной.
— Наби поможет нам. — Я с трудом узнаю мамин голос, он словно вырезан из жести и обмотан колючей проволокой для надежности. — Однажды он уже сделал это. Поможет и сейчас.
— Не думаю, что это хорошая идея. — Я с трудом узнаю папин голос. Слушать его — все равно что вскрыть обивку старого дивана и обнаружить там пыль, труху и полусгнивший поролон. Пыль забивается в ноздри и страшно щиплет нос: я вот-вот чихну, но в самый последний момент сдерживаюсь.
— Придумай идею получше.
— Мне кажется, ты паникуешь напрасно, девочка. Что, в конце концов, произошло?
— То, о чем сегодня говорит весь город. А завтра будет говорить еще больше. Два убийства — слишком много для такого маленького города.
— А… это точно были убийства?
— Перерезанное горло считается убийством?
— Прошу тебя… — Поролон неприятно поскрипывает, и у меня снова начинает чесаться в носу. — Без подробностей.
— Мальчишка пятнадцати лет и иностранец. Понимаешь? Иностранец!
— Здесь, на Майданаке, полно иностранцев…
— Это не одно и то же. К нам уже приходил милиционер.
— Почему к нам? — Поролон трещит и распадается на куски.
— Малыш… Он общался с этим мальчишкой. С их дворовой компанией.
— Наш малыш?
— Да.
— Ну и что в этом такого?
— Возможно, они проводили вместе какое-то время…
— Ну и что в этом такого?
— Вроде бы он был последним, кто видел мальчишку в живых.
— Наш малыш?
— Да.
— Даже если это так…
— Конечно, это не так! Наверняка его видели еще десятки людей.
— Вот именно!
— Мне просто не нравится, что к нам приходил милиционер. И не нравится, что у малыша пропала рубашка. Та, что Наби привез из Германии, — красивая, светло-голубая, с погончиками… Куда она делась — ума не приложу.
— Да и черт с ней, с рубашкой. Нашла о чем горевать. А что касается милиционера… Такая у него работа, милая.
— Он хочет прийти еще.
— Такая у него работа.
— А если следом за этим идиотом-участковым придут другие?
— Ну кто? Кто?
— Кто захочет поговорить с малышом. Совсем не идиоты.
— Малыш сказал… что-то особенное?
— Ничего особенного. Что может сказать мальчик семи лет?
— Девяти, — мягко поправляет папа.
— Да-да, конечно.
— Возвращаешься туда снова и снова?
Папа ждет ответа. Я тоже жду ответа, хотя и мало что понимаю в разговоре, струящемся за стеной. До сих пор безоговорочно побеждал кусок жести, обмотанный колючей проволокой для надежности. Он крошил обивку, вздымал пыль и труху, но теперь что-то изменилось.
— Нет.
— Я знаю, что возвращаешься, девочка. Потому что я тоже возвращаюсь. Просто удивительно, что мы до сих пор там не столкнулись.
Непонятно, смеется папа или плачет. Или кричит, как птица. А еще птицы поют, чирикают, воркуют, каркают; жаль, что я никогда не услышу свою красноголовку.
Она мертвая.
— Ты обещал. Никогда не вспоминать.
— Но я не обещал забыть.
— Обещал!
Теперь уже кричит мама. Хотя это всего лишь шепот. Это всего лишь шепот, но легкая фанерная перегородка, отделяющая меня от мамы и папы, подрагивает.
— Скажи еще, что ты жалеешь!
— Я не жалею, девочка. И никогда не жалел. Ни секунды. Ты же знаешь, как я люблю тебя. Как я люблю малыша. Но вдруг… вдруг когда-нибудь все выплывет наружу? Что мы будем делать тогда?
— Я хочу, чтобы мы уехали.
— Куда?
— Не знаю. Туда, где нет идиотов-участковых.
— Участковые есть везде.
— Я хочу, чтобы мы уехали.
— Эта работа очень много значит для меня…
— Обсерватории есть везде. Поговори с Наби. Он поможет. Он твой друг.
— Все, что он делал, он делал ради тебя.
— Вот и хорошо. Значит, не откажет и в этот раз.
— Это неправильно, Ия.
Папа не так часто называет маму по имени, а ведь это очень красивое имя — Ия. И не просто красивое — оно как будто создано для меня. И для папы, конечно, но для меня все-таки больше. Ты словно стоишь на вершине зелено-сине-белой горы и кричишь куда-то в созвездие Волосы Вероники… Нет, в какое-нибудь другое созвездие… Секстант! Ты кричишь: «Мамочка, я люблю тебя!» Ответ, который приходит, всегда один и тот же: «И я».
И я люблю тебя, солнышко.