Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что бы я ни сказал, что бы ни сделал, он не изменится.
— Это неправильно, — снова повторяет папа. — Нечестно.
— Плевать. Я ни перед чем не остановлюсь, чтобы спасти малыша. Если кто-то попытается влезть в нашу жизнь, я буду защищаться.
— Влезть в нашу жизнь или влезть в его голову?
— Не начинай.
— Ты ведь об этом думаешь.
— Не важно, что я думаю. Я никому не позволю сделать это.
— А… если он сам?
— Не понимаю тебя.
— Если он сам захочет в ней покопаться?
Хорошо бы уяснить, о чем они говорят. Вернее, говорили: теперь за перегородкой царит тишина. Совсем не то, что в моей голове: в ней снова что-то шуршит и потрескивает. Вдруг мама и папа услышат это шуршание и поймут, что я не сплю. Подслушиваю их, а это — неправильно. Это плохо. И плохо то, что они ссорятся. Но… они не ссорятся.
Они кричат, как птицы.
И молчат, как птицы.
Чтобы шуршание и треск не беспокоили их, я снова начинаю думать о своей собственной птичке-красноголовке, о ее желтых лапках, испачканных землей. А еще о том, что мы когда-нибудь найдемся. Может быть, даже сегодня. Или завтра. Но я согласен подождать и дольше. Если черная дыра выпустила меня, то обязательно выпустит и ее. Мысли о птичке успокаивают, убаюкивают. Это — мягкие, рассыпчатые мысли; такие же мягкие и рассыпчатые, как земля.
— Мы должны уехать.
— Я устал переезжать с места на место. Думал, что мы здесь и останемся. Мне нравится моя работа. И ты вроде бы не жаловалась на свою.
— Мы здесь не останемся. Посмотри, что я нашла.
— Что это?
— Это было в столе. Не там, где лежат все твои чертовы космические фотографии. Отдельно. В другом ящике. Под квитанциями за квартиру.
— Подожди… Так это же и есть мои чертовы фотографии.
— Уже нет. Малыш рисовал на них. Вот здесь. Вот здесь и здесь.
— Ну… Все дети рисуют.
— Не такое.
— Все дети рисуют разное.
— Не такое, — упрямится мама. Кусок жести, завернутый в проволоку, снова начинает колотить по обивке.
— Я не вижу ничего пугающего, — огрызается обивка.
— Ты гребаный психолог?
— Слава богу, нет. Иначе первое, что ты сделала, — развелась бы со мной.
— Не шути так.
— Я не шучу. Мы оба знаем это. Тебя ничто не остановит.
— Потому что на моей стороне любовь.
— Вдруг мы страшно ошиблись? Любовь ведь тоже бывает не права.
— Никогда. Никогда не говори так. После того, что мы пережили… Малыш послан нам небом. Он и похож на ангела. Особенно когда спит. Идем, взглянешь на него.
Мама и папа сейчас будут здесь, через какую-то секунду. А я совсем не готов к этому, и моя голова не готова. В ней по-прежнему шуршание и треск. Сквозь узкую щелку в веках я вижу, как подрагивают тени на стене. Мама и папа подошли к кушетке и смотрят на меня.
— Ты мужчина, — громко говорит мама, не разжимая губ. — Так что не будь слабаком.
— Не буду, — не разжимая губ, громко говорит папа.
— И сохрани тайну.
— Да.
— Не будешь?
— Нет.
— Сохранишь?
— Да.
Мне хочется зажать уши, но я уже знаю — это не поможет. Все — в моей голове.
— Ну что ты, солнышко? — шепчет мама, присев на кушетку и обняв меня. — Приснилось что-то страшное?
— Он еще не проснулся, — шепчет папа. — Надо бы его разбудить.
Может быть, я и вправду еще не проснулся? И разговор родителей, значения которого я так и не понял, — лишь часть сна? Как бы то ни было, я благополучно забываю его. И не вспоминаю долгие годы, которые вмещают побег из Шахрисабза, по-другому это не назовешь: мы с мамой уехали оттуда через неделю после поездки к отцу на Майданак. Потом был Самарканд (не очень долгий), потом — Ташкент, здесь мы задержались года на три. Потом — еще какие-то города, обязательным атрибутом которых выступают горы, сухая земля и отсутствие вывесок на русском. Они и раньше почти не встречались, последний раз я видел их в Ташкенте. Тогда же мы в последний раз увиделись с академиком Рахимовым.
Кажется, он привез деньги. Много денег.
— Должно хватить надолго, — сказал академик.
— Спасибо, Наби. Ты знаешь, мы не сможем их вернуть, — ответила мама.
— Возвращать не надо. Просто время от времени проявляйся. Сообщай о себе.
— Да. Если получится.
В тот свой последний приезд академик Рахимов почти не смотрел на меня. Это странно. Ведь он друг моего отца. Но, может быть, все дело именно в папе.
Его больше нет с нами.
Поначалу я думаю, что все дело в Майданаке, лучшей на свете обсерватории. Папа просто не захотел ее оставить, и в Самарканде, а затем и в Ташкенте мы устраивались без него. Он не звонит, и писем от него не приходит. Я не слишком расстраиваюсь по этому поводу, наоборот, даже радуюсь. Папе не нужно знать, что я плохой ученик. Очень плохой — папа бы загрустил.
Я — плохой ученик, но мог быть хорошим. Если бы не был рус киши и так часто не менял бы школы. Даже не помню, сколько их было. Мы нигде не можем пустить корни — слишком сухая здесь земля, в этой проклятой Азии. А где-то есть совсем другая — там, возможно, мы смогли бы остаться навсегда. Я никогда не озвучиваю свои мысли маме, хотя мы по-прежнему близки и даже стали еще ближе. Что поделать, если кокон, который мы сплели совместными усилиями и украсили якорными цепями и паучьими нитями, слишком маленький.
Постоянно затекает тело, но другого места для нас не предусмотрено.
Я готов смириться с этим и с нашими бесконечными переездами. И даже с тем, что мама ничего не рассказала мне о смерти отца. Я узнал об этом спустя год, а причину смерти — не знаю до сих пор. Или она рассказала мне и мы даже присутствовали на похоронах, а я просто все это позабыл? Все, кроме зеленого платья с красными розами.
Или это были маки?
Я все позабыл.
Ничего удивительного для человека, побывавшего в черной дыре. Она никуда не делась, она все еще присматривает за мной не хуже мамы. И даже лучше — намного, намного лучше. Она не требует ежесекундных, ежедневных подтверждений любви. Она вообще ничего не требует. Лишь время от времени выдергивает меня из повседневности, чтобы забить в позвоночник раскаленные гвозди. И сбросить в арык, до краев наполненный стеклянными шариками.
Когда я полюбил сафари? Когда понял, что моей маленькой птичке-красноголовке ничто не угрожает.
Она мертвая.
И это — лучшая новость, пришедшая из черноты.