Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не разрешают?
– Мама хочет, чтобы я играл, но дедушка считает, что спорт отвлекает внимание от Бога, что по воскресеньям все люди мира могут кричать, вопить и носиться за мячом, но мы будем отдавать этот день Святому Слову.
– Понимаю, – соврал я. – А что на этот счет думал твой папа?
Мальчишка пожал плечами:
– Ничего.
– Ничего?
– Ему не было дела. Все, до чего ему было дело…
Кнут не стал продолжать. Теперь в его глазах стояли слезы. Я обнял его за плечи. Мне и не нужно было продолжение, я знал. Я повидал таких Хуго, некоторые из них были моими клиентами. Мне самому нравилось уходить от действительности, даже убегать. Но дело было в том, что я сидел на кровати и чувствовал, как мальчишка прижимается ко мне, как молчаливый плач сотрясает его теплое тело, и я подумал, что вот от этого отец не сможет убежать, не захочет убегать. К штурвалу тебя прочно приковывает это благословение и проклятие. Но кто я такой, чтобы иметь мнение на сей счет? Я, покинувший – добровольно или нет – свою лодку еще до ее рождения? Я отпустил Кнута.
– Ты придешь на собрание?
– Не знаю. Но у меня для тебя есть еще одна работа.
– Да!
– Она похожа на тайные прятки, и о ней нельзя рассказывать. Никому.
– Да, да!
– Как часто сюда приходит автобус?
– Четыре раза. Два раза с юга, два – с востока. Два днем, два ночью.
– Хорошо. Я хочу, чтобы ты был на остановке, когда приходит дневной автобус с юга. Если с него сойдет незнакомый тебе человек, ты сразу придешь ко мне. Ты не побежишь, не будешь кричать и ни с кем не будешь разговаривать. То же самое, если приедет машина с ословскими номерами. Ты понял? Каждый раз будешь получать пять крон.
– Как… шпионское задание?
– Ну, что-то в этом роде, да.
– Эти люди привезут твое ружье?
– Увидимся, Кнут.
Я потрепал его по волосам и встал.
По пути на улицу я встретил высокого блондина, который, прихрамывая, выходил из туалета. Я слышал, как позади него шумит сливной бачок, а он все не мог справиться с ремнем на брюках. Он поднял голову и посмотрел на меня. Уве Элиассен.
– Мир тебе, – сказал я.
На своей спине я почувствовал его тяжелый проспиртованный взгляд.
Я остановился на дорожке. Ветер доносил звук барабанов, но я уже утолил свой голод и потребность в общении с другими людьми, так что теперь снова мог какое-то время побыть в одиночестве.
«Нет, все, теперь я хочу пойти домой и залиться слезами», – случалось, говорил Туральф в середине вечера. Это всегда повергало в хохот других кутил. А то, что Туральф действительно шел домой и плакал, – это совсем другая история.
«Поставь-ка того злобного парня, – мог сказать он, когда мы были дома. – И прокатимся вниз».
Не знаю, действительно ли он любил Чарльза Мингуса или, если уж на то пошло, вообще какие-нибудь из моих джазовых пластинок или же просто хотел побыть в обществе такого же грустного парня, как он сам. Но случалось, мы с Туральфом вместе шли навстречу темной ночи.
«Вот теперь мы сами себе надоели!» – смеялся он в таких случаях.
Мы с Туральфом называли это черной дырой. Я читал про одного парня по фамилии Финкельштейн, который обнаружил, что в космосе существует черная дыра, засасывающая в себя все, что окажется слишком близко, даже свет. И она такая черная, что ее нельзя увидеть невооруженным глазом. Потому что именно так дело и обстоит: ты ничего не видишь, ты великолепно себя чувствуешь, но в один прекрасный день ты телом ощущаешь, что попал в гравитационное поле, и тогда у тебя нет шансов, тебя засасывает в черную дыру безнадежности и беспричинного отчаяния. А там, внутри, все как в зазеркалье, там ты сам себя спрашиваешь, есть ли в жизни вещи, на которые можно надеяться, и есть ли у тебя причины не впадать в отчаяние. В этой дыре только время могло тебе помочь, ты мог поставить пластинку с музыкой другой депрессивной души, злобного джазиста Чарльза Мингуса, и надеяться, что выйдешь на свет с противоположной стороны, как чертова Алиса из кроличьей норы. Потому что, по словам Финкельштейна и его сторонников, возможно, все именно так: где-то там, с другой стороны дыры, существует волшебная страна зазеркалья. Не знаю, но мне кажется, что эта религия такая же хорошая и реалистичная, как и все остальные.
Я посмотрел в ту сторону, куда вела дорожка, на ландшафт, который поднимался вверх и пропадал в низких облаках. Исчезал. Заканчивался. Где-то там начиналась длинная ночь.
Бобби была просто девчонкой из Дворцового парка. У нее были длинные каштановые волосы и мягкий взгляд, а еще она курила травку. Конечно, это очень поверхностное описание человека, но это первое, что приходит мне в голову. Говорила она мало, а курила много, и от этого взгляд ее становился мягким. Мы были очень похожи. На самом деле ее звали Боргни, и происходила она из богатой семьи из западного Осло. То есть семья ее была вовсе не такой богатой, как ей бы хотелось, но ей нравилась мысль о бунтарке-хиппи, которая порвала с социальной защищенностью, экономической устойчивостью и политической буржуазностью ради… да, ради чего? Ради того, чтобы проверить несколько наивных представлений о том, как можно жить, расширяя сознание, и чтобы распрощаться с устаревшими обычаями вроде того, что, если у мужчины и женщины появляется ребенок, это накладывает определенную ответственность на обоих. Я уже говорил, мы были очень похожи.
Мы сидели в Дворцовом парке и слушали, как какой-то парень не лучшим образом исполняет «The Times They Are A-Changin» Боба Дилана на расстроенной гитаре, и тут Бобби сообщила мне о своей беременности и о полной уверенности в том, что отец ребенка – я.
– Кайфово, мы будем родителями, – сказал я, стараясь не выглядеть так, словно мне на голову вылили ведро ледяной воды.
– Достаточно, если ты будешь платить алименты.
– Но я буду помогать тебе, ты же понимаешь. Это касается нас обоих.
– Обоих – да, – сказала она. – Но не нас обоих.
– Вот как? А… кого же?
– Меня и Ингвальда. – Она кивнула в сторону парня с гитарой. – Я сейчас вместе с ним, и он сказал, что с удовольствием будет отцом. Ну, пока ты платишь алименты.
Так и произошло. То есть Ингвальд тусовался с ней не так долго. Когда родилась Анна, Бобби встречалась с другим парнем, имя которого тоже начиналось на «И», вроде бы Ивар. Я видел Анну крайне нерегулярно, но речи о том, что она будет жить со мной, никогда не шло. Да и не думаю, что я этого хотел, по крайней мере тогда. Она лежала в коляске, что-то бормотала, смотрела на меня, а из ее глаз лилось синее сияние. И несмотря на то, что я ее не знал, она моментально превратилась в мою самую большую драгоценность.