Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миюки надеялась, что даже если дождь и не наполнит заново верши, то, по крайней мере, он разбавит содержавшуюся в них воду и таким образом смягчит действие растворенных в ней вредных веществ, от которых карпы как будто ошалели. Но тучи, нагромождавшиеся все плотнее, выглядели мертвенно-бледными, обещая пролиться не просто ливнем, и молодая женщина вдруг испугалась: ей было страшно подвергать рыб еще одной опасности – дробным ударам огромных водяных капель.
Монахи еще раз вызвались сопроводить ее до буддийского святилища.
Мысль об укрытии казалась заманчивой, но Миюки хотелось оставить за собой право последовать дальше своей дорогой в случае, если по той или иной причине ей там придется не по душе. Она вспомнила недовольные гримасы Кацуро, его насупленные брови, когда он рассказывал о том, как ему доводилось останавливаться на ночевку в иных монастырях, особенно в тех, где монахи якобы под предлогом обучения тешились с совсем еще юными мальчиками. Впрочем, рыбака ничуть не смущали двусмысленные отношения между монахами и подростками – он всего лишь негодовал, что святые братья, питавшие нежные чувства к новообращенным юношам, не оказывали никакого внимания проходившим мимо путникам, лишая их заботы, хотя они так на нее надеялись: послушников пичкали пирожками с мелкотолченым клейким рисом и ледяной стружкой, сдобренной тростниковым сиропом с черным сахаром, в то время как странникам оставалось довольствоваться плохо очищенными, недоваренными овощами.
– Мне придется идти очень медленно из-за рыб, – объяснила паломникам Миюки. – Так что ступайте себе дальше, а я за вами.
Она пропустила старика-лошадь и его спутника вперед. Поначалу те время от времени оборачивались, поглядывая, не отстает ли она, и усердно подбадривали ее жестами, а потом уже шли своей дорогой, ничуть не беспокоясь о ней.
Вскоре Миюки осталась совсем одна. Длинные облака цеплялись обтрепанными краями за войлокообразное сплетение сосен. Когда же небо накрыло землю, точно громадная крышка, свет померк настолько, что молодой женщине, присевшей на пенек рядом с каменным светильником, показалось, что наступила ночь.
Из лесной чащи послышались звериные крики. Самыми крикливыми были обезьяны. Миюки думала – может, звери накликают дождь или же они подняли шум, чтобы, напротив, его напугать – точнее говоря, прогнать?
Грянула гроза. Короткая, но неистовая. Какое-то время слышался только шум холодных капель, нещадно хлеставших по ветвям деревьев. Дорога превратилась в бурный водный поток.
Когда над долинами взошла луна – она то скрывалась за тучами, проносившимися над зубьями горных вершин, то выплывала из-за облачных громад, – Миюки наконец разглядела святилище, про которое рассказывали паломники.
То был довольно скромных размеров храм, располагавшийся у источника; маленький, почерневший и будто съежившийся, он ютился на восточной окраине деревеньки, что лепилась к горному склону, поросшему кедровником, от которого исходил легкий камфорный запах, совсем не похожий на приятно-сладостное благоухание омытого дождем леса.
Из храма вышли трое – их приземистые фигурки замелькали меж кедров. Это были мальчики-монахи, в руках они несли факелы, собираясь с их помощью зажечь стоявшие вдоль кромки леса каменные светильники. Всякий раз, когда они склонялись над светильником, рукава их мантий распахивались, точно надкрылья у светлячков, на которых они издали походили со своими факелами, мерцавшими среди деревьев.
Миюки не видела светлячков с той самой весенней ночи, когда Кацуро взял ее с собой на Кусагаву. По мере приближения к реке вокруг рыбака и его жены вспыхивали ярко-зеленые огоньки. С каждым шагом светляков становилась все больше – в конце концов из них образовались сверкающие облака. А у реки они уже переливались тысячами огоньков на сырой траве, поблескивая и среди кустарников. Их холодное свечение пульсировало в ритме мерно бьющегося сердца. Миюки, насколько ей помнилось, еще ни разу в жизни не видела подобной красоты. Кацуро объяснил, что светляки олицетворяют скоротечность бытия: ибо они умирают через три-четыре недели после того, как достигают стадии зрелости – и это только самки, а жизненный срок самцов и того короче.
– Кацуро, – спросила тогда Миюки, – по-твоему, ты тоже умрешь раньше меня?
– Ну конечно, – безразличным тоном ответствовал рыбак. – Вот и отец у меня почил раньше матери. Таков закон природы, разве нет?
И тогда, размахивая руками, точно мельничными крыльями, она принялась хлестать его по лицу.
– У нас другой закон – не такой, как у светляков! – в сердцах кричала она, от души награждая его оплеухами, от которых было больше звона, чем боли и обиды.
А Кацуро знай себе смеялся. Потом он схватил жену за руки и утихомирил ее, поглаживая ей ладони мягкими кончиками больших пальцев, как делал всякий раз, когда успокаивал пойманную птицу, обезумевшую от страха.
– Законов нет ни у светляков, ни у людей… да и вообще, никаких законов не существует, Миюки… нет ни законов, ни богов – все решает случай, и он знает свое дело хорошо.
А еще рыбак сказал, что большинство людей считает светляков последним пристанищем души умерших, перед тем как душа канет в мир усопших, и это служит подтверждением того, что покойники упорно цепляются за любую живую тварь, хоть бы и за жука-мукоеда. Он же, Кацуро, не верит в этот вздор. Резким движением руки он схватил сверкающую букашку и сунул ее Миюки под нос: в ладони рыбака светляк тут же погас – превратился в черную окаменевшую козявку. До того твердую, что можно было подумать, будто она сдохла.
Юные монахи метались не вслепую, как поначалу показалось Миюки. Приглядевшись, она заметила, что, зажигая от факелов одни светильники, другие они обходят стороной. Подойдя ближе, молодая женщина поняла: они пропускают не светильники, а надгробные камни – сотни стел, которые многие поколения богомольцев воздвигли на этой горной тропе.
Случалось, что незатейливые, безыскусные, но расположенные в благих местах храмы привлекали и странствующих монахов – они обосновывались в таких постройках на какое-то время, расширяли их, облагораживали и даже возвеличивали, устанавливая на них сорины[41] или же украшая их расписными деревянными рельефами.
Таким был и храм, возле которого сейчас оказалась Миюки.
И посвящен он был будде Фудо-Мёо, по прозвищу Неподвижный, или Непоколебимый, которого ничто не может сокрушить, – гневноликому покровителю, обрамленному огненной аурой. Меж его пухлых губ, искаженных в извечной злобной гримасе, торчала пара кривых клыков: правый был обращен к небу, будто в стремлении возвыситься, а левый указывал вниз, словно в намерении заклеймить беды, порожденные обманчивыми представлениями.
Будда Фудо-Мёо видел всякую вещь такой, какой она была на самом деле, и потому никогда не колебался, не сомневался и не смущался: в отличие от Миюки, подобной хрупкой соломинке, будда Фудо обладал несокрушимой силой и сметал все со своего пути – ничто не могло его остановить. Его способности в мгновение ока собрать всю свою решимость в складках мясистого лба, изломах бровей, гусиных лапках по бокам выпученных глаз, морщинах у основания приплюснутого носа, не говоря уже о двух клыках, источающих слюну при малейшем недовольстве, – всего этого хватало с лихвой, чтобы устрашить любого врага.