Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из всех обстоятельств, которые могут вызвать ощущение зловещего, первым делом Фрейд упоминает идею двойника. И тут меня как стукнуло: я вспомнила случившееся полгода назад, когда я пришла домой и поняла, что я уже там, – именно это переживание и начало цепочку мыслей, которая привела меня сюда, в «Хилтон». Другие примеры, которые упоминает Фрейд, – это невольное возвращение в ту же самую ситуацию и повторение чего-то случайного, что создает ощущение рокового или неизбежного. Общее во всех этих случаях – тема повтора; и, подойдя к сути своего исследования, Фрейд наконец определяет Unheimliche как особую тревогу, рождающуюся именно от повторного появления чего-то подавленного. В анналах этимологии, где heimlich и unheimlich оказываются одним и тем же, мы находим, как объясняет нам Фрейд, секрет этой особой тревожности, которая возникает от встречи не с новым и незнакомым, а скорее с чем-то знакомым и давним, что было отчуждено сознанием в процессе подавления. «Что-то, что должно было оставаться скрытым, но тем не менее стало явным».
Я закрыла ноутбук и вышла на балкон. Но там, когда я глянула на каменную дорожку двенадцатью этажами ниже и вспомнила человека, который, возможно, сломал тут позвоночник или разбил голову, меня накрыл внезапный приступ тошноты. Вчера, направляясь на вечернюю прогулку под мелким дождем, я заметила в вестибюле управляющего отелем и чуть было не догнала его, чтобы расспросить о несчастном случае. Однако он остановился пожать руку гостю, и я увидела, что он излучает спокойную уверенность, вызванную, как мне показалось, тем, что он знает мысли гостей лучше, чем они знают сами себя, понимает их желания и даже их слабости и в то же время делает вид, будто не знает всего этого, так как главный секрет его работы состоит в умении заставить гостя почувствовать, что это он, гость, контролирует ситуацию, он просит и получает и именно его требования заставляют всех суетиться. Глядя на управляющего за работой, на то, как он деликатно скрывает свой явно острый ум, как блестит на свету золотой значок у него на лацкане, обозначающий какой-то особый уровень достижений, я поняла, что все равно ничего от него не добьюсь. Если один из его гостей упал или спрыгнул вниз и разбился насмерть, наверняка этот управляющий сделал все, что в его силах, чтобы не дать этой новости распространиться и обеспокоить остальных гостей, точно так же, как сейчас он делает все возможное, чтобы они могли игнорировать периодический ракетный обстрел из сектора Газа: в конце концов, все равно эти ракеты через несколько секунд прямо у нас над головами превратятся из реальных в нереальные, а в качестве свидетельства их существования останется только сверхзвуковой хлопок.
Теперь снова выглянуло солнце, и мир стал четче в сиянии его разума. Нигде ни следа никакого беспорядка. На зелено-голубой поверхности воды поблескивают лучи света. Как часто я смотрела на этот вид? Гораздо чаще, чем могла припомнить, это уж точно. Если Фрейд прав и ощущение зловещего появляется, когда нечто подавленное снова выходит на свет, то что может быть более unheimlich, чем возвращение туда, откуда, как ты понимаешь, возможно, никогда и не уезжал?
Heim – дом. Да, то место, где ты всегда был, которое всегда скрыто от твоего сознания, только так и можно назвать, правда? Но с другой стороны, дом ведь становится домом, только когда его покидаешь, потому что только на расстоянии и только возвращаясь, мы можем узнать то место, где скрывается наше истинное «я».
А может, я не в том языке искала ответ. На иврите «мир» будет «олам», а я теперь вспомнила, что отец мне как-то рассказывал – это слово происходит от корня «алам», означающего «прятать» или «скрывать». Изучая область, где heimlich и unheimlich переходят одно в другое и высвечивают тревожность (что-то, что должно было быть скрыто, но тем не менее вышло на свет), Фрейд почти коснулся мудрости своих еврейских предков. Однако его связывали немецкий язык и тревоги современного разума, так что он не дотянулся до их радикализма. Для древних евреев мир всегда был одновременно скрыт и проявлен.
Два дня спустя, когда я наконец встретилась с Элиэзером Фридманом, я опаздывала больше чем на полчаса. Мы договаривались встретиться за завтраком в «Фортуна дель Маре», в нескольких минутах ходьбы от «Хилтона». Но я смогла уснуть только в три утра, не услышала звонка будильника и проснулась, когда Фридман позвонил мне в номер. Мы разговаривали впервые – до сих пор все переговоры велись через Эффи, – но его акцент, израильский, со следами влияния немецкого в детстве, был мне хорошо знаком по бабушке и ее подругам, к которым она водила меня маленькую: двери их квартир выходили в Тель-Авив, но коридоры всегда вели в затерянные уголки Нюрнберга и Берлина.
Я сбивчиво извинилась, оделась и побежала на берег через черный ход отеля. Я уже бывала в этом ресторане – маленькое местечко в итальянском стиле, всего несколько столиков с видом на мачты парусных судов у пристани. За дальним столиком в углу сидел невысокий мужчина с венчиком тонких седых волос; все краски ушли у него в темные густые брови. От ноздрей две глубокие морщины шли к резко опущенным уголкам губ. В целом все это выглядело как воздействие силы тяжести, непреодолимое, пока дело не доходило до подбородка, гордо выдававшегося вперед. Он был одет в походный жилет со множеством карманов, хотя, судя по трости, аккуратно зацепленной за край стола возле его правой ноги, пора походов для него давно осталась позади. Я торопливо подошла к его столу и снова начала извиняться.
– Садитесь, – сказал Фридман. – Если не возражаете, я вставать не буду, – добавил он. Я пожала протянутую мне толстопалую руку и села напротив, все еще стараясь отдышаться. Неловко расстегивая пуговицы джинсовой куртки, я