Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы моложе, чем я думал.
Я удержалась и не сказала, что он примерно настолько старый, насколько я и думала, и что я уже не настолько молода, насколько выгляжу.
Фридман подозвал официантку и настоял, чтобы я заказала себе что-нибудь на завтрак, хоть мне и не хотелось есть. Наверное, себе он уже что-то взял, и согласилась – неловко, если он будет есть один. Но когда официантка вернулась, она принесла мне тарелку, а ему только чашку чаю. Несмотря на маленький рост – неудивительно, что они с Эффи сдружились, – в нем было что-то властное. Однако когда он поднял ложку и принялся выжимать чайный пакетик, мне показалось, что рука у него дрожит. А вот серые глаза, казавшиеся больше за дымчатыми стеклами очков, похоже, ничего не упускали.
Он не стал тратить время на светскую болтовню и сразу начал задавать мне вопросы. Я не ожидала, что меня будут интервьюировать. Тем не менее меня заставила раскрыться не только его властность, но и то, с каким вниманием он слушал мои ответы. День был ветреный, парусники у пристани слегка покачивались и побрякивали, а гребни волн бились о мол. И внезапно я начала делиться с ним своими воспоминаниями об Израиле, историями, услышанными от отца о его детстве в Тель-Авиве, я говорила о своих взаимоотношениях с городом, который часто кажется мне моим истинным домом куда больше, чем любое другое место в мире. Он спросил, что я имею в виду, и я попыталась объяснить: здесь мне с людьми комфортно, как никогда и нигде в Америке, потому что все можно потрогать, очень мало что прячется или сдерживается, люди жадно вступают в любое предложенное им взаимодействие, не важно, насколько оно хаотично или эмоционально, и эта открытость и непосредственность заставляют меня чувствовать себя более живой и менее одинокой; наверное, они просто показывают мне, что можно жить подлинной жизнью. В Америке возможно многое, что невозможно в Израиле, но в Израиле невозможно ничего не чувствовать, не вызывать эмоций, идти по улице и не существовать. Однако моя любовь к Тель-Авиву этим не ограничивается, сказала я ему. Беззастенчивое обветшание зданий, смягченное ярко-розовыми бугенвиллеями, которые растут поверх ржавчины и трещин, провозглашая, что случайная красота важнее приличного внешнего вида. Этот город не позволяет себя ограничивать; здесь в любом месте совершенно неожиданно можно наткнуться на островки сюрреального, где твой рассудок взрывают, как брошенный чемодан в аэропорту Бен-Гурион.
В ответ на все это Фридман кивнул и сказал, что он не удивлен, что он всегда чувствовал в моем творчестве внутреннее сродство с этим городом. И только после этого он наконец повел разговор о моих книгах и о том, зачем он попросил меня о встрече.
– Я читал ваши романы. Мы все читали, – сказал он, обводя жестом остальные столики ресторана. – Вы продолжаете еврейскую линию в литературе, и поэтому мы все вами гордимся.
Кто эти «мы», было не совсем ясно, потому что в ресторане никого не было, кроме старой собаки с пыльной кудрявой шерстью, которая лежала на боку в лучах солнечного света. Тем не менее комплимент на меня подействовал, как тысячелетиями действовал на отпрысков еврейского народа. В каком-то смысле я была польщена. Я действительно хотела радовать. С детства я понимала: надо быть хорошей и делать все возможное, чтобы родители мной гордились. Вряд ли я когда-либо пыталась разобраться, зачем это надо, просто чувствовала, что таким образом затыкаю дыру, через которую иначе может проникнуть тьма, и эта тьма всегда угрожала затянуть внутрь себя моих родителей. Однако, принося домой пачки похвал и наград и наполняя родителей гордостью, я испытывала гнев из-за того, что на меня возложили такую ношу и что требовались такие ухищрения, чтобы ее нести. Я слишком хорошо понимала, что меня загнали в угол. Первого еврейского ребенка связали путами и чуть не принесли в жертву ради чего-то более важного, чем он сам, и с тех самых пор, как Авраам – ужасный отец, но хороший еврей – спустился с горы Мориа, в воздухе повис вопрос, какими дальше должны быть путы для еврейских детей. Если и нашлась оговорка, позволяющая избежать Авраамова насилия, то такая: пусть путы будут невидимыми, пусть не будет доказательств, что они вообще существуют, только по мере того, как ребенок растет, пусть они становятся все более мучительными, пока в один прекрасный момент ребенок не опустит взгляд и не поймет, что это его собственная рука затягивает путы. Иными словами, пусть еврейские дети связывают себя сами. И для чего же? Не ради красоты, как китайцы, и даже не для Господа или мечты о чуде. Мы связываем, и нас связывают, потому что путы связывают нас с теми, кого такие же путы связывали до нас, и с теми, кого связывали еще раньше, и еще, и еще, и эта цепь из пут и узлов тянется назад на три тысячи лет – вот как долго мы мечтали разрубить ее и вырваться на свободу, выпасть из этого мира в другой, где нас не будут сдерживать и сковывать ради того, чтобы мы соответствовали прошлому, а позволят свободно и безудержно расти в направлении будущего.
Но теперь добавилось кое-что еще. Потребность, чтобы твои родители тобой гордились, сама по себе достаточно деформирует, но когда на тебя давят еще и ожидания всего твоего народа – это уже явление другого порядка. Начиналось для меня писательство совсем не так. Лет в четырнадцать или пятнадцать я уцепилась за него как за способ организовывать себя – не просто исследовать и совершать открытия, но сознательно растить себя. Конечно, это было для меня серьезным занятием, но в то же время игрой и удовольствием. Однако с течением времени, когда мое прежде неприметное и специфичное занятие стало профессией, мои отношения с ним изменились. Уже недостаточно было видеть в нем ответ на внутреннюю потребность; понадобилось, чтобы оно вмещало в себя многие другие вещи, отвечало на другие запросы. И по мере того как писательство мое достигало успеха, то, что началось как акт свободы, стало очередными путами.
Я хотела писать то, что я хотела, не важно, насколько это кого-то оскорбляло, заставляло скучать, доставляло сложности или вызывало разочарование; и мне не нравилась та часть меня, которая хотела нравиться окружающим. Я старалась от нее избавиться и на определенном уровне добилась успеха: мой предыдущий роман заставил скучать, доставил сложности и принес разочарование впечатляющему количеству читателей. Но поскольку эта книга, как и