Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действительно ли Солженицын оправдывает власовцев?
Двадцать страниц из главы «Та весна», рассказывающих о судьбе генерала Власова и советских военнопленных, завербованных немцами в «добровольческие формирования», – один из часто встречающихся пунктов обвинения против «Архипелага…» и его автора. В логике военного времени, которой придерживалась советская историческая наука, попытка даже не оправдать, а хотя бы попытаться понять мотивы солдат и офицеров, перешедших на сторону врага, приравнивалась к измене Родине (и по множеству причин эта логика не утратила своей силы до сих пор). Фрагмент о русском коллаборационизме в годы войны написан именно с желанием понять, почему это стало возможно. В структуре книги это не просто отвлечённое историческое отступление: поток солдат, побывавших в немецком плену, а после отправленных в советские лагеря, по Солженицыну, один из самых многолюдных в истории ГУЛАГа, и умолчать о тех советских военных, кто, оказавшись в плену, действительно повернул оружие против своих, значило бы погрешить против правды. Солженицын сам попадает под пули власовцев в Восточной Пруссии за несколько дней до ареста, судьба и выбор этих людей для него загадка, которая требует ответа: «Ещё задолго до нежданного нашего пересечения на тюремных нарах я знал о них и недоумевал о них». Не вдаваясь в исторические детали, можно сказать, что Солженицын видит в коллаборационистах не просто преступников, которых «можно судить за измену», и тем более не героев, нуждающихся в «оправдании» или «реабилитации», – но запутавшихся и обманутых людей, чьё поведение одним «биологическим предательством не объяснить, а должны быть причины общественные».
Эти причины могли быть разными. Кто-то надеялся выжить и, получив оружие, перейти обратно через линию фронта «к своим». Кто-то искренне верил в возможность создания формирований, которые воевали бы за Россию – но против СССР и могли бы, получив помощь от немцев, действовать автономно, не принимая их сторону. Так, участие Русской освободительной армии в боях в Праге на стороне восставших против гитлеровской армии – бесспорный исторический факт. По Солженицыну, участниками «добровольческих формирований» двигала «крайность, запредельное отчаяние, невозможность дальше тянуть под большевистским режимом». «Солженицын не оправдывает и не воспевает этих отчаявшихся и несчастных людей, – пишет историк Рой Медведев. – Но он просит суд потомков учесть и некоторые смягчающие их вину обстоятельства, эти молодые и часто не слишком грамотные, в большинстве своём деревенские парни были деморализованы поражением армии, им твердили в плену, что "Сталин от вас отказался", что "Сталину на вас наплевать", и они хорошо видели, что это так и есть и что их ждёт голодная смерть в немецком лагере»[1135].
Все надежды этих людей оказались ложными. Гитлеровскому командованию, которое вело на Восточном фронте войну на уничтожение, самостоятельные российские части оказались в конечном счёте не нужны, союзники с готовностью выдавали их Сталину, на родине их постигло суровое наказание: «Почти все "власовцы" получили 25 лет лагерей, их не коснулась ни одна амнистия, и почти все они погибли в заключении и в ссылке на Севере»[1136]. Суд истории оказался для них безжалостным: «Cлово "власовец", – пишет Солженицын, – у нас звучит подобно слову "нечистоты", кажется, мы оскверняем рот одним только этим звучанием». Два десятка страниц о Власове и "власовцах" написаны без намерения «оправдать» и тем более «простить»: это лишь необходимое историческое уточнение от автора, впервые за долгие десятилетия отказавшегося ставить знак равенства между «русским» и «советским».
Удалось ли Солженицыну создать полное и исчерпывающее описание ГУЛАГа?
Во вступлении к третьей части «Архипелага…» – «Истребительно-трудовые» – Солженицын сам отвечает на этот вопрос: «Главного об этих лагерях – уже никто никогда не расскажет. И непосилен для одинокого пера весь объём этой истории и этой истины. Получилась у меня только щель смотровая на Архипелаг, не обзор с башни». Многое узнав за последние годы об эпохе репрессий, мы можем обнаружить в «Архипелаге…» немало белых пятен, на некоторые указывает и сам автор. Целая глава в третьем томе посвящена Кенгирскому восстанию – но об остальных, включая более массовое и продолжительное Норильское[1137], упоминается вскользь: «Была бы отдельная глава, если бы хоть какой-нибудь был у нас материал». В книге довольно фрагментарно представлена история создания ГУЛАГа как хозяйственного механизма, его экономическая составляющая; не все грани лагерного опыта и не все варианты судеб репрессированных представлены с одинаковой полнотой. Возможно, нам сегодняшним не хватает размышлений о том, как существование ГУЛАГа было встроено в систему гражданской, «мирной» жизни, исследования механизмов, посредством которых советские граждане вытесняли, оправдывали или нейтрализовывали опыт государственного насилия, – хотя, наверное, эти психологические тонкости могли бы стать лишь поводом для язвительного комментария Солженицына, фраза «всё не так однозначно» определённо не из арсенала автора «Архипелага…». Нам многого может не хватить в «Архипелаге…» – но само ощущение, что автор мог бы рассказать ещё о том и об этом, задано его художественным масштабом: «Архипелаг…» – невероятно смелая, модернистская по сути попытка составить полное описание неизвестной планеты, целого мира во всём многообразии; задача, в условиях которой заложена невозможность её решения – и всё-таки решаемая. Даже несмотря на то что этот мир не просто мало изучен – само его изучение находится под запретом и оказывается предельно рискованным предприятием. Современные исследователи недаром сравнивают «Архипелаг…» с греческим эпосом: подобно античным поэтам, Солженицын пытается воссоздать на бумаге целый мир, который должен был уйти в забвение. Энергия этого текста, ощущение его исторической миссии заданы не только долгом памяти, но моральным императивом: необходимостью восстановить равновесие добра и зла, от которого в каком-то смысле зависит дальнейшая судьба страны, если не всего мира. «Возможно, что через 2 тысячи лет чтение "ГУЛАГа" будет доставлять то же удовольствие, что чтение "Илиады" сегодня, – пишет Иосиф Бродский в статье "География зла". – Но если не читать "ГУЛАГ" сегодня, вполне может статься, что гораздо раньше, чем через 2 тысячи лет, читать обе книги будет некому».
Юрий Трифонов. Дом на набережной
О чём эта книга?
Случайная встреча возвращает главного героя – респектабельного литературоведа Вадима Глебова – к воспоминаниям о давно забытых событиях 1930–40-х годов, когда он был вхож в компанию сверстников, живущих в Доме правительства (Доме на набережной), и, чтобы спасти свою карьеру, совершил предательство любимой девушки и её отца – своего научного руководителя профессора Ганчука. В период застоя повесть Трифонова стала напоминанием о тяжёлом моральном климате эпохи сталинского террора – уникальным ещё и потому, что «Дом на набережной» пришёл к читателю без вмешательства цензуры.
Когда она написана?
3 октября 1975 года умирает мать Юрия Трифонова Евгения Лурье, с которой он был очень близок. Возможно, именно на фоне этой потери, размышляя о судьбе своих репрессированных высокопоставленных родителей, Трифонов начинает писать новую вещь, которую заканчивает не позднее декабря 1975 года.
Как она написана?
Бóльшая часть повести – это воспоминания Вадима Глебова о времени его детства, юности (1930-е) и студенчества (конец 1940-х), переданные со множеством умолчаний и намёков. Глебов припоминает людей, встречи, интерьеры и обстоятельства времени: из всего этого он создаёт избирательную и непротиворечивую картину прошлого, в которой для неприятных событий и подлых поступков не оставалось места («Всё было, может, не совсем так, потому что он старался не помнить. То, что не помнилось, переставало существовать»). Повествователь редко называет события и поступки прямо: он рассчитывает, что читатель сам заполнит лакуны. Такой понимающий читатель, скорее всего, должен принадлежать к «своему кругу» позднесоветской интеллигенции, дискурс которой стремится воспроизвести центральный повествователь «Дома на набережной»: литературоведы Наум Лейдерман[1138] и Марк Липовецкий называют стиль Трифонова, в котором перемешиваются индивидуальные особенности речи героев и анонимные, безличные