Шрифт:
Интервал:
Закладка:
СЕК. СОТ. ЦИРКАЧ, 27 октября 1948 г.
Все правильно сообщил Циркач — рассказ Тэддера был заведомым вымыслом. Потому что лев Шах не растерзал Грубера. Даже не дотронулся.
Грубер сам умер. От разрыва сердца. В клетке Шаха.
Как гладиатор он копейки не стоил.
Гладиатором мог бы стать Тэддер, который хищников не боялся совсем. Но когда он сидел передо мной в кабинете и объяснял эту историю, я думал, он обделается от страха. Так что, выходит, и он в гладиаторы не годился.
А ведь я его не бил! Я ему не вышибал зубов, как чекист Бабаян — Груберу, не вырывал из головы волос, не грозил бросить в клетку к незнакомым с ним лично львам. Не кричал на него, а вежливо, спокойно расспрашивал. А он был в полуобморочном состоянии. Вот и пойди разбери людей после этого, рассуди — кто из них чего стоит.
Я попросил Тэддера — и он написал мне подробную объяснительную записку о происшествии на Краснодарском вокзале — приблизительно то же самое, что доносил мне Циркач.
Если бы бумага попала наверх, у Ковшука были бы огромные неприятности. Не потому, что Управление кадров сильно расстроилось бы из-за безобразий этих обормотов. Очень бы разозлились в Следственной части, где хулиганство двух пьяных идиотов привело к потере очень хорошего, я бы сказал — живописного — фигуранта, который придавал заговору генетиков стереоприроду.
Поэтому объяснительную Тэддера я запер в сейф и приказал писать мне новую: о том, как Грубер умер у него на глазах, ни с того ни с сего, нежно провожаемый под руки Ковшуком и Бабаяном.
Кандидат в гладиаторы послушно написал.
Потом я велел Тэддеру обойти гостей заслуженной артистки Маргариты Кох и сообщить им, что вся история — абсолютный вымысел и пьяная болтовня усталого человека.
Обошел и сообщил. Все они своего отношения к новой версии не высказали, кроме клоуна Каран’д’аша, заметившего: «Тоже весело…»
Тогда я велел Тэддеру забыть эту историю навсегда. Ее не было.
И он забыл.
А я — помню.
— Смотри, какой ты памятливый, — усмехнулся Ковшук. — Помнишь, значит, Грубера…
— Я, Сеня, все помню, — заверил я его и достал из кармана два сложенных листочка.
Старые они были, по краям выжелтели, а в середине — ничего, и не мятые совсем, их-то и сгибали-складывали всего два раза: когда я их очень давно вынес из Конторы, и сейчас, когда вынул из секретера, отправляясь в гости к старому другу.
— Все помнишь? — удивился Ковшук.
— Все! — подтвердил я.
— Ну-ну, может быть… — И в мотании его головы не было ни удивления, ни простодушия. Какая-то тайная угроза сквозила в его неподвижности, но я все равно протянул ему листочки. Игра уж больно серьезная затеялась. Ставки велики. Только один обмен устраивал меня — баш на баш, башку на башку.
— Возьми, Сеня, тебе они нужнее. Была у меня когда-то возможность, вынул из твоего личного дела…
Он взял листочки и стал читать их, медленно шевеля роговыми губами, и мохнатые бровищи двигались на фаянсовой плошке лица лениво, как сытые мыши.
Он держал объяснительную записку Тэддера с описанием их с Оганесом Бабаяном художеств далеко от глаз, будто хотел изучить ее на просвет.
Обстоятельно читал, долго, собираясь запомнить, наверное, каждое слово.
Потом положил листы на стол, прижал их огромной вспухлой ладонью, повернулся ко мне, но ничего сказать не успел, потому что в дверь проскользнул кардинал Степа, нунций в советской Швейцарии:
— Семен Гаврилыч, я заберу бутерброды, закуски людям не хватает…
— Бери, Степушка, бери. «Сливки» хорошо идут?
— Хватают, только наливать поспевай!
— Ты, Степа, смотри: больше трех стаканов в одне руки не давай. А то налузгаются здесь, как бусурмане, скандал будет, милиция припрется. Ни к чему это…
С энцикликой сией и подносом говнобутербродов убыл нунций — пасти алчущие под дверью народы, а Семен сказал:
— Я ведь знал, Пашенька, что придешь ты ко мне однажды.
— Не может быть! — поразился я, всплеснув руками. — А почем знал?
— Потому что ты, Пашуня, человек от всех особый. Нет для тебя ни дружбы, ни любви, ни верности, ни родных… Ничего нет. Даже у волков в стае и у тех есть закон. А у тебя ничего нет — дьявол в тебе живет!
— Перестань, Сема, не выдумывай, не пугай меня. Не расстраивай — заплакать могу…
— Тебя, Паша, ничем не расстроишь. Сколько ж ты лет держал эти бумаги, чтобы их сегодня принесть?
— Ты ведь грамотный — недаром из Паранайска сбежал. Глянь на дату — там написано.
— Тридцать лет, — покачал башкой Семен. — Пугануть, что ли, захотел?
— Сем! Ты совсем с катушек соскочил? Зачем же я бы тебе листки-то отдал? Кабы пугать хотел?
— Не знаю, — честно сказал Ковшук. — Твой умишко пакостный всегда быстрее моего работал. Тебе в шахматисты надо было податься, Карпова, может, обыграл бы. Всегда далеко на вперед думаешь…
— Ох, Сеня, верно сказано: ни одно доброе дело не проходит безнаказанно. Хорошо ты меня благодаришь за товарищеский поступок!
Ковшук криво ухмыльнулся:
— Тебе ж моя благодарность не на словах нужна! Что тебе надо за «товарищеский поступок»?
Я глубоко вдохнул, как перед прыжком во сне, и равнодушно сообщил:
— Человечек тут один — совсем лишний…
— …Совсем?
— Совсем.
Ковшук молчал. Не так, как молчат в раздумье над поставленной задачей, а отстраненно, далеко он был, будто вспоминал что-то стародавнее.
— Если я умру… — заговорил Семен неспешно, и, судя по этой обстоятельности, он не сомневался в существовании альтернативы. Но почему-то замолчал, весь утонул в своем тягостном воспоминании.
— Что будет, если ты умрешь? — поинтересовался я.
Но он махнул рукой:
— Ничего, не важно. Ты мне только скажи, Павел, зачем тебе все это?
— Трудно объяснить, Сема. Но если коротко — я хочу победить в жизни.
Семен помотал своим черным адмиральским фургоном:
— В жизни нельзя победить, Пашенька, жизнь — игра на проигрыш… Может, и не надо было уезжать из Паранайска… — И, вздохнув, неожиданно отказался от альтернативы. — Все одно всякая жизнь кончается смертью!
— Сеня, смерть — это не проигрыш. Смерть — это окончание игры.
— Одно и то же, — сказал он устало и подвинул ко мне по столу листы с объяснением Тэддера. — Возьми их, Паша, не не нужны они мне…
Ах, какая тишина, какое молчание, какая тягота немоты разделяла нас! Слабо гудела люминесцентная лампа, шоркал дождь по стеклу, какая-то пьяненькая девка заорала на улице пронзительно-весело: «Никакого кайфа от собачьего лайфа!..»
Я достал зажигалку, поднял над столом листы и чиркнул «ронсоном» под левым нижним уголком,