Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За городом
В далекой южной провинции – вечное лето. Дрожащая пленка спокойного полуденного пекла застит глаза. Оцепеневшая земля. Но зелень цветет, вернее, продолжает жить, замерев, сбавив яркость, чтобы стать неприметной для ангела смерти, который чувствует себя здесь как дома, впрочем, как и в любом другом месте. Морок бездействия над степью, пустыней, над всем, что проносится перед беглым взглядом солнечного луча. Только где-то в тени мелкий шорох, скрадываемый полутонами, или юркий всплеск воздуха, отмеченный боковым зрением (но, сколько ни приглядывайся – более ничего), намекают на существование чего-то, кроме мертвого пейзажа: на напряженных, затаившихся наблюдателей, фиксирующих каждый наш шаг, дающих оценку любому движению, будь то нервный жест руки или вытягивание затекших ног. Мы сидим под натянутым тентом – брезент, местами изъеденный плесенью и временем, с желтыми разводами от высохшей дождевой воды, прихваченный по краям белой проволокой, обмотанной несколько раз и затем аккуратно переходящей в спираль, венчающую подпорки, сделанные из просушенных тополиных стволов. На одной из них подвешен радиоприемник, на другой – лампа, облепленная пеплом мошкары. Ножки стульев вминаются в утрамбованную землю, и можно видеть по аккуратным круглым вмятинам их прежнее местоположение. Несколько спичек, твой окурок и луковая шелуха, принесенная слабыми и короткими дуновениями от места, где готовят еду, портят чистоту этого выметенного участка, простирающегося, правда, недалеко – до того места, где гравийные катыши отграничивают по-бруковски пустое пространство от хаоса обочины, всегда нашпигованной мелким сором. Мы знаем, что на виду: кругом расстилается степной простор, отчасти холмистый, или пологий – иссеченный невысокими песчаными наносами. Наши зрители: тушкан, ящерка, скорпион, какая-нибудь пичужка – следят исподволь, оставаясь в стороне, всячески делая вид, что помимо пищи ничто им неинтересно. Но мы видим их взгляд: когда отрываемся от разговора, между глотками чая, сквозь сигаретный дым. Реальность проста, и, как солончаки, разбросанные белыми островками вокруг и напоминающие о весне и не растаявшем снеге на теневой стороне, напоминает она о себе насыщенной пустотой, в которой отдельные элементы выпячены жирными мазками, явно вышедшими за рамки общей, пассивной картины. Но их наличие согласовано, как ни странно, с этой топографической автаркией, с которой нам ничего не сделать: смотрим, сидим, пытаемся не изменить шанкаровскую медленность дня. К нам, в праздный уголок, подходит твоя мать с перекинутым через плечо кухонным полотенцем; сейчас заварю чай, говорит, скоро будем кушать, как вы здесь, не скучаете, говорит. Затем проходит твой младший брат – в рабочих, не по размеру штанах, и вид цветных трусов, торчащих над ремнем, нас смешит, как и его рэперские замашки, и эта дань модному пару лет назад прикиду, особенно уморительные, когда он выводит коз и овец пастись, направляя их мимо нас с вычурной жестикуляцией и «несносной разболтанностью», как выразился ваш отец, со словами, мол, что грустите, скоро вернусь. Тень сместилась: изогнутой диагональю, пошатываясь, улеглась она на столе. Ты взялся чистить яблоко, срезая кожицу тонкими кружками, как если бы непрерывность ленты была более важна, нежели содержимое – у Эшера, помнится, пустое. Лето скользит по коже прозрачной тканью легкого ветра, оставляющего нас позади, чтобы лелеять сухую колючку, остужать камень у бахчи, насиженный твоим дедом, чтобы сдунуть лист, укрывший нору полевки, прошелестеть вокруг тополя и вернуться, чтобы погасить спичку, которую ты только что зажег.