Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как напудренный, правда? — спросила она у Лиды Алексеевой, тихой девочки с лёгкими белыми волосами и смирным взглядом.
Лида покивала.
Анька быстро взбежала по лестнице на четвёртый этаж в актовый зал. Зал был большой, во весь этаж, и свет падал с двух сторон: с одной — оранжевый, там было солнце; с другой, где солнца не было, — голубой от снега и неба. Свет отражался в паркете, он казался светло-жёлтым. Любка пришла в актовый зал вслед за Анькой, посмотреть, что эта Панова ещё выдумала, да и просто так в зал войти было интересно. В обычные дни туда не входил никто, кроме десятиклассников. Почему-то было такое правило: в праздники зал для всех, в простые дни — для десятиклассников. Взрослые ребята ходили по залу поодиночке и парами, некоторые стояли у окна и листали учебники.
Все девочки были красивые, все мальчики говорили басом. У одного даже были почти усы. Он держал под руку девушку и, наклонившись, что-то рассказывал, а она совсем слегка улыбалась, как улыбаются взрослые.
Анька заметила Любу, подошла и зашептала:
— Хитрая! Смотри, нарочно чёрное бархатное платье носит, потому что белые косы. Небось знает, что красиво, хитрая. А эта тоже хороша, хитрая, на высоком каблуке туфли, небось у матери взяла, небось без спросу…
Люба отмахнулась от Пановой. Как её наслушаешься, всё на свете становится плохим и хитрым.
— Отстань, Анька!
Панова повела плечами, вздёрнула свой напудренный нос и зашагала одна по залу, влившись в общий поток.
Какие красивые эти большие девчонки! Особенно те, которые ходят или стоят с мальчиками.
По залу против движения шла учительница географии Александра Константиновна. Любка любила её, хотя географию ещё не проходила. Учительница была толстая, вся какая-то мягкая, на плечах длинный чёрный шарф с кистями и толстая тёплая кофта, вытянутая с боков книзу. Под мышкой у Александры Константиновны, как всегда, торчала указка, а в руке она держала старый, поцарапанный глобус. Глобус остался ещё от старой гимназии, синие моря на нём позеленели, а надписи были с «ятями» и твёрдыми знаками.
Александра Константиновна близоруко пощурилась и узнала Аньку.
— Ты, деточка, что здесь бродишь? — Она сощурилась ещё сильнее и приблизила лицо к Аньке. — И нос в мелу перемазала. Иди-ка, милая, умойся.
Люба никогда не видела такой красной Пановой и даже не обиделась, что и её Александра Константиновна слегка подтолкнула к двери:
— И ты ступай на свой этаж.
Они и по лестнице спускались не вместе: Анька по одной стороне, а Люба по другой. И в класс вошли не вместе. Панова пошла сразу, а Любка нарочно подождала в коридоре, чтобы прийти отдельно.
Гусейн
В дверях Люба столкнулась с Гусейном. Это был их сосед, но почему-то Любе всегда казалось, что он гость — пришёл и уйдёт. Гусейн жил у них в квартире уже три года, а привыкнуть к нему Люба не могла. Наверное, потому, что помнила хорошо, как раньше его в квартире не было, как всё было до него, — она это помнила, а он этого помнить не мог. И получалось, что Гусейн какой-то непостоянный — раньше его не было, значит, и после его не будет.
Люба тогда ещё ходила в детский сад. Мама вела её из сада, была осень — зонтики блестели, и листья приклеились к мокрой мостовой. Мама зашла в магазин, а Люба пришла домой одна.
В квартире пахло праздником: это Устинья Ивановна пекла пироги. Она стояла посреди кухни раскрасневшаяся, толстый нос был потный и в дырочках. В кухне было жарко, потому что горела плита.
— Нинка замуж выходит, — сказала Устинья Ивановна Любе и всхлипнула.
Люба подумала, что сейчас соседка начнёт рассказывать, и села на табуретку. Но Устинья Ивановна только всхлипывала и вздыхала, потом сказала, что Нинка у них во всей семье самая есть дура. И больше ничего объяснять не стала.
Только вечером, когда Устинья Ивановна зашла к маме, Любка слышала, как она сказала:
— Во всей Москве, может, один перс всего и живёт. Но она, непутёвая оглоедка, его нашла. Ну не оглоедка?
Когда Устинья Ивановна ушла, Любка спросила:
— Мама, что такое «перс» и «оглоедка»?
Мама не любила, когда Люба приставала. Но сегодня почему-то не рассердилась, а ответила:
— Перс — такая иностранная национальность, жених у Нины из Персии. А всё остальное — это Устинья Ивановна расстроена. Ты плохие слова не повторяй, слышишь? Мало ли что где говорят.
Потом Гусейн появился в квартире. У него были чёрные усы углами вниз и мягкая серая шляпа, надетая немного набок. Он говорил, коверкая русские слова:
— Дэвошка, как зовёт тепя?
Оттого что Гусейн не умел говорить правильно, он показался Любке глупым.
Раньше, когда Люба была маленькой, она часто ходила к Устинье Ивановне: там всегда было тепло и много интересных вещей. На комоде лежала вязаная салфетка с кистями, стояла узкая, высокая синяя ваза, а в ней бумажные розы, малиновые, жёсткие. Лежало хрустальное яичко с буквами «X.В.». Когда Люба научилась различать буквы, она спросила Устинью Ивановну:
— А что это «X.В.»?
Устинья Ивановна почему-то застеснялась и сказала:
— Положь, положь, расколешь… Смотреть смотри, а не бери, мало ли что.
Самая интересная вещь на комоде — пустой флакон из-под одеколона. Даже не весь флакон, а пробка. Гранёная, прозрачная, чуть голубоватая пробка; если посмотреть через неё, всего становилось много. Много соседок, много абажуров, вазочек синих и целый хоровод окружённых радугой окошек. Они, если повернуть пробку, вертелись, как карусель.
Ещё там была коробочка, сплошь оклеенная розоватыми мелкими ракушками. В коробочке ничего не лежало, она стояла на комоде для красоты. И ещё пепельница, в которую муж Устиньи Ивановны, Матвей Пигасович, никогда не стряхивал пепел и не бросал окурки. Она тоже была для красоты — большая морская раковина, полосатая снаружи и оранжево-розовая внутри. Раковина круто завинчивалась внутрь; внутри было темно.
— На Сухаревке купила, — говорила Устинья Ивановна, — большие деньги отдала.
Но флакон, вернее, пробка от флакона была