Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день Люба даже не подошла к комоду и ничего не тронула.
Гусейн сидел за столом на самом главном месте, где всегда сидел Матвей Пигасович. Это почему-то было неприятно. Нина села с ним рядом. Матвей Пигасович, молчаливый, немного пьяный, смотрел на Гусейна исподлобья. Устинья Ивановна подливала мужу вина и приговаривала:
— Ладно уж, что теперь… Как судьба, так и судьба.
Гусейн одними губами улыбался Нине и не обращал на стариков внимания. Любка сидела рядом с мамой и ела пирог с яблоками. Никогда она не ела такого вкусного, подрумяненного пирога.
— Бери ещё, — сказала Нина и подвинула к Любе тарелку, — бери, бери. Расти скорее, мы и тебя замуж отдадим. А чего? Время знаешь как летит! И не оглянешься.
— Ниночка, что за шутки! — сердито сказала мама. — Ребёнок ведь, разве можно!
Нина засмеялась; у неё были ровные белые зубы, и она любила смеяться.
— Не обижайся на меня, Мария Николаевна, я так, спроста.
Гусейн быстро поворачивал голову с чёрно-синими волосами, хотел понять, что говорят, но, видно, не успевал улавливать, вид у него был не очень довольный.
— Ты, Гусейн, мне скажи, — обернулась к нему красная Устинья Ивановна, — ты Нинку к себе не увезёшь? Ты мне, как перед богом, скажи… — Но тут же спохватилась: — Ты ведь и бога нашего не знаешь. Ни бога, ни серп и молота — ничего…
— Турка! — выпалил вдруг молчавший весь вечер Матвей Пигасович.
— Молчи, молчи, — засуетилась Устинья Ивановна, — ты знай молчи. Мало ли что, как уж судьба… Давай-ка подолью тебе. Сидим вот по-хорошему…
Мама вина не пила, и Гусейн не прикасался к рюмке.
— Не пьёт, не курит, — сказала Нина и засмеялась.
— И молодец, и правильно, — сказала мама.
— Турка, — бросил Матвей Пигасович.
— Не турка, а перс, — гордо сказала Нина.
— Люба, спать, — напомнила мама.
— Мам, ещё капельку… — начала было Любка, но мама посмотрела сурово.
Люба сползла со стула и пошла к двери, нарочно медленно. Но взрослые молчали — ждали, когда Люба закроет за собой дверь.
Дядя Боря
С тех пор как папа не живёт дома, в комнатах всегда тихо и как-то не по-домашнему аккуратно: всё всегда на своих местах, как будто никто здесь не живёт и ничем не пользуется. Книги стоят на этажерке по линеечке, а при отце всегда были потревожены. И посуда блестит на полках шкафа каким-то магазинным блеском. В коридоре на вешалке пустовато: висят всего два пальто — синее мамино и красное Любино. И в стакане на кухне всего две зубных щётки, и в шкафу не пахнет табаком, а только мамиными духами.
Мама часто плачет. Как девочка, сморщит лицо, и слёзы текут дождиком, а плечи трясутся всё сильнее. Люба не поймёт, почему мама плачет. Мама кричала отцу: «Уходи!», она кричала, что он измучил её и ребёнка. Любке тогда хотелось сказать, что она ничего, не измучилась. Но она боялась вмешиваться, когда они ругались. Теперь наступил покой. Мама всегда говорила: «Я хочу только одного — покоя». Теперь мама плачет. Любе очень хочется, чтобы мама не плакала, от маминых слёз на Любу наваливается знакомая тоска и становится страшно. Мама — защита, мама всё может, с ней ничего не страшно. Но только если мама не плачет. А если она плачет, если катятся слёзы без остановки, тогда получается, что нет защиты ни у Любы, ни у мамы.
— Мам, не плачь, ну чего ты? — говорит Любка.
Как много слёз умещается в глазу. Они собираются, собираются… Глаз становится яркий и большой, как будто к нему приставили увеличительное стекло. А слёзы всё не проливаются, держатся. И пока они держатся, не считается, что человек заплакал. Когда потекут, тогда считается, тогда — да, а пока ресницы сухие и щёки сухие — нет.
В тот вечер мама пришла весёлая и напудренная. Любка сразу заметила, что у мамы белый нос. И всё напевала одно и то же — «Экипаж машины боевой». Пол протирала мокрой тряпкой, напевала. Картошку ставила на плитку и гладила свою белую маркизетовую кофточку с жёлтыми леденцовыми пуговицами — всё пела про экипаж. Зазвонил звонок один раз.
— К нам, — удивилась Любка.
Один — к ним, два — к соседям. Любке всегда это нравилось, что к ним один звонок, а не два — значит, они главнее, первее. И на бумажке у входа их фамилия стояла первой.
— К нам, — сказала мама вроде бы удивлённо, но Любке показалось, что на самом деле она не удивилась. Мама быстро вышла в коридор и открыла дверь. — Заходи, заходи… Ничего, не наследишь, у нас пол немытый, не напачкаешь.
«Чего это она? — подумала Любка. — Сама же только что вымыла, ещё под окном и просохнуть не успело».
В комнату вошёл дядя Боря. Любка видела его раньше. Однажды он встретился им в парке культуры, когда они втроём — мама, папа и Любка — шли по Ландышевой аллее и ели мороженое. Любка его плохо запомнила — подошёл низенький дяденька, поздоровался, что-то сказал маме с папой, а Любку потрепал по макушке и спросил: «Сколько барышне лет?» И уставился Любке в лицо своими коричневыми блестящими глазами. Любке не понравилось дурацкое буржуйское слово «барышня», она сделала вид, что у неё потекло мороженое, и стала облизывать круглые вафли, нарочно далеко высунув язык. Отвечать дяде Боре она не стала. Да он и не ждал её ответа, просто так спросил.
На дяде Боре было коричневое пальто, и кепка тоже была коричневая. Коричневые глаза смотрели весело и невнимательно. И Любка отвернулась от него, лизала своё мороженое и прислушивалась к разговору. Папа сказал, что жарко. Мама сказала, что ветер всё-таки холодный. Дядя Боря сказал, что в парке воздух прекрасный, дышится легко, как в молодости. Все трое засмеялись. Дяди Борин смех тоже не понравился Любке: он был похож не на смех, а на кашель. Она совсем отвернулась от него и ещё раз прочитала буквы