Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Странная вещь, Борь. Бывает, покупаешь какую-то безделицу, вроде записной книжки, по случаю, не выбирая, просто внезапно понадобилась. Или наоборот, долго ищешь, но хорошую так и не находишь, остаёшься недовольным, хотя приобретаешь всё равно, поскольку ведь срочно нужна. Думаешь: «Потом обязательно отыщу получше и сразу поменяю». Но вспоминаешь об этом только лет через двадцать. У тебя та же книжка, которая никогда не нравилась. Она лежит на столе и будто говорит, что уже всё… Менять поздно… У тебя адрес-то мой новый есть?
– Что? А, нет… Это ежедневник, не записная книжка.
Горенов присмотрелся. На потрескавшейся от времени обложке было выдавлено: «Тысяча девятьсот девяносто…» – дальше не разобрать. Кажется, «1996».
– На какой год? – удивился Георгий.
– Так дни-то одинаковые.
Георгий сразу вспомнил 1996-й. Он был високосным. Значит, календарь если и совпадал, то только в первые два месяца. Неужели Боря не заметил? Стоит ли сообщать ему об этом? Как вообще можно обижаться на такого несуразного человека? Как он живёт? Чем руководствуется? Диктуют ли ему?
– Ты, кстати, помнишь, что послезавтра Мишин день рождения? – встрепенулся друг и потряс ежедневником.
– Точно? – трудно было верить книжке, отстающей более чем на двадцать лет.
Собеседник кивком показал, что это само собой разумеется.
– Тогда и Мишу помянем заодно? – сконфуженно уточнил Георгий. Слово «заодно» было, конечно, лишнее.
– Да, выпьем, – ответил Борис столь решительно, будто его на мгновение подменили.
Горенов продиктовал адрес, друзья встали из-за стола и направились к выходу. До двери шли молча, слишком много лишнего было сказано, а главное – обойдено вниманием. В тишине спускались по лестнице и шагали по коридору. На улице им тоже оказалось по пути, но молчание стало слишком гнетущим. Георгий всё же решил попытаться нащупать подход к важной для него теме, чтобы обсудить её послезавтра:
– Боря, тебе снятся сны?
– Конечно, – ответил тот неуверенно. – А как же?
– Что тебе снится?
– Всякое… – тот вздрогнул. – В последнее время я часто умираю или меня убивают во сне. И знаешь, это вовсе не кошмары. На моей смерти, как правило, действие не заканчивается, я умираю в самом начале, сразу…
– А что происходит дальше? – Горенов заинтересовался.
– Ну, нет, Гош… Такие сны нельзя рассказывать. Плохая примета.
– Почему? Не сбудется? Это же не предсказания, а сны…
– Серьёзно, плохая, поверь. Чёрная кошка, разбитое зеркало и баба с пустым ведром – шалости по сравнению с этим. Я пойду, извини. До послезавтра. Пока.
Борис резко развернулся и зашагал в другую сторону. Пройдя метров пятьдесят, он остановился и побежал обратно.
– Слушай, ты купи, пожалуйста, водки какой-нибудь… Не для меня, для Миши… А то я на мели, сам понимаешь. А помянуть очень надо…
Не дождавшись ответа, он кивнул и стремительно исчез в подворотне. Было совершенно очевидно, что ему совсем не туда нужно.
Вот и весь сказ. Что теперь делать с женщиной, вылезающей из колодца? По сути, собеседник закрыл тему ночных грёз раз и навсегда. Откуда вообще могла взяться такая примета? Неужели люди настолько часто обсуждают свои сны, чтобы подобное поверье возникло? Почему Горенов сам никогда о нём не слышал? Уж не выдумал ли его Борис? А если выдумал, то зачем? Всё обернулось как-то странно, ведь это он собирался рассказывать другу свой сон, а не наоборот…
Кстати говоря, как раз Истина, вылезающая из колодца, была наяву. Она – элемент реальности. Но как о ней говорить, не обсуждая ночное видение? Георгий запутался. Надо навести порядок. Во-первых, нет, он пишет детективы не для того, чтобы не утонуть! Это следовало сразу сказать Борису! Где он? Может, догнать? Он сочиняет свои книги, потому что в них царят закон и справедливость. Там всё понятно, всё строго и прямо, как Гороховая улица. Почему Гороховая? Она Горенову никогда не нравилась, а в данный момент было достаточно паршиво, чтобы вспомнить о ней.
В книге G порядок тоже играл важную роль, но не такую, как в детективах. В ней он присутствовал и рушился на глазах читателей, а потому текст казался ещё правдивее. Мир главного сочинения Георгия был строен, но уменьшался, складывался многократно, словно листок бумаги. Выхватишь тут кусок, там чуть-чуть, и это больше не рукопись, а снежинка, детское украшение на стекле школы. Горенов чувствовал себя уязвлённым, растерянным и обиженным. Он плыл по ночному городу домой. Так скверно в море прежде ему не бывало никогда.
5
И на следующее утро настроение оставалось ни к чёрту. Хорошо бы позавтракать, а то вчера пили, но почти не ели. Одной ногой Георгий нащупал тапки на полу, выдвинул их и медленно принял положение сидя. Всё это сопровождалось каким-то непривычным скрипом и скрежетом. Кровать была относительно новой, он купил её специально для этой квартиры, потому вполне могло статься, что звуки рождались в организме. Тревожно.
Похоже, шум донесся до кухни, потому дверь открылась, и показалось озорное Ленино лицо.
– Сом, ты проснулся? Каша на столе.
– Лена, мать твою, ты можешь стучаться?! – Горенов ненавидел эту семейную привычку: все, кроме него входили без стука даже в ванную.
– Да, мама звонила раза три.
– Чего хочет?
– Откуда я знаю? Я не буду с ней разговаривать, – голова исчезла в дверном пройме. – Иди есть.
На полке в коридоре Георгий обнаружил свой телефон. Три непринятых вызова, все от Нади. Наверняка что-то случилось, она давно уже не звонила. Прошлый раз Гореновы разговаривали, когда Лена только приехала. А до того, может, месяца четыре назад. Что ей нужно? Три раза… Не похоже на неё. Впрочем, если что-то и случилось, что с того? Какое это имеет к нему отношение? Не нужно перезванивать! Или нужно?.. Георгий сплюнул кровавую зубную пасту в раковину.
– Сом, каша остынет.
Присутствие Лены до сих пор иногда казалось ему чем-то неожиданным. Потому он и сказал: «Мать твою». Вырвалось. Неожиданным и волнительным. Горенов чувствовал себя, словно на экзамене. Будто дочь приехала для ревизии: «Папа, а как ты живёшь? Вот ты воспитывал меня, а сам чего добился?» Не убрано у тебя здесь… Женщины бывают? Бывают – плохо. Не бывают – ещё хуже. «Папа, ну разве это жизнь?»
Удивительно, как этот человек, который, будучи крошкой, пробуждал в нём такую невообразимую нежность, стал одним из главных «цензоров» его судьбы. Почище, чем Николай Павлович для Пушкина. По крайней мере, сам Георгий воспринимал ситуацию именно так.