Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, критика не оставила Лавкрафта и здесь. Повод находят в его одержимости всем знакомым, нелюбви к личному общению и видимой боязни новизны. В этом плане все и вправду непросто. У него не отнять страсти к своим домам, родному городу, штату, стране и культуре; страсти, что придала его прозе фактурности, глубины и правдоподобия. Нездоровая ли она? Едва ли: в период общей оседлости нетрудно прикипеть к одному месту. Здесь в Лавкрафте, полагаю, говорило утонченное эстетское чутье, требовавшее гармоничного и стабильного окружения – откуда на крыльях творческой мысли он взмывал к дальним рубежам Вселенной.
Что касается дистанцирования от знакомых, горькая правда в том, что Провиденс небогат на интеллигенцию, и для умственной гимнастики у Лавкрафта оставались разве что многочисленные друзья по переписке. Он всегда к ним стремился; к одним, на восточном побережье, ездил за свой счет, другие сами брали на себя труд приехать в гости. Реально ли это без взаимной теплоты?
Есть в его личной жизни и одно фиаско (помимо трений с матерью) – брак с Соней. Здесь он определенно подставил шею критикам. Из него вышел убогий супруг, но и Соня наверняка в обычной женской манере намеревалась перевоспитать мужа под себя, что Лавкрафт, естественно, не вытерпел. Отнюдь не из холостяцкого свободолюбия, а попросту не вынес того, что его не приняли таким, как он есть. Я по-прежнему считаю, что ему не стоило вступать в брак, но, возможно, он хотел для начала попробовать.
Не вижу смысла препарировать его сексуальную жизнь. Она и для тех лет наверняка была сдержанной, а по нынешним извращенным меркам насмешит. Лавкрафт причислял себя к наименее пылким людям, наравне с кумиром По, и благодаря этому не запятнал репутации походами по борделям, изменами и прочими непотребствами, на которые в годы сексуального пробуждения поддавалась писательская братия.
На деле всю сознательную жизнь он боролся (и вполне успешно) с моральной травмой, нанесенной матерью. Матерью, которая окружала его лаской и за спиной звала «отвратительным», потакала капризам и прилюдно кляла никчемность в быту – матерью, которая, бесспорно, привила ему отвращение к сексу и этим приблизила крах его брака. Чудо, что с годами его здравомыслие и рассудительность только упрочились. Все же мать вкупе с нью-йоркским периодом выжгли в Лавкрафте все лишнее, оставив лишь золото. Пусть не способный на бурно выраженные эмоции, он, однако, упивался высоким полетом мысли и чутко, как никто, воспринимал эстетику, литературу, искусство, грезы и театр истории.
Образом викторианского джентльмена Лавкрафт был обязан, во-первых, культурному консерватизму, а во-вторых, язвительности на склоне лет (многие обходят вниманием его страсть к шуткам – то взбалмошным, то ехидным). Он бесспорно верил в культурную преемственность и в то, что пик англо-американской культуры пришелся на восемнадцатый век (с этим трудно поспорить). Ему достало широты ума признать умеренный социализм единственным средством от проблем неограниченного капитализма, изложив убедительные, ценные до сих пор измышления. Что до нелюбви Лавкрафта к демократии – точнее, всеобщему праву голоса, – тут ему возразят (все-таки американским политологам редко хватает духа усомниться в священной корове), но и тут в его словах есть зерно истины.
Трудно отрицать, что его расизм зиждется на культурном консерватизме. Расизм бесспорно покрыл Лавкрафта позором – и не столько в этическом плане (с этим еще можно отчасти поспорить), сколько в интеллектуальном. Предубеждения, которые он исповедовал, наука начала разрушать еще до его рождения, однако в этой единственной области он остался глух к ее слову. Повторюсь, его желание расовой однородности заведомо не лучше и не хуже нынешней моды на расовое попурри: у всего есть плюсы и минусы. В чем Лавкрафт заблуждался, так это в вере, что его наивные иллюзии подкреплены объективной расовой теорией и что расово-культурное смешение непременно обернется катастрофой. Не исключено, что этот вздор – или, скорее, чувство дискомфорта в присутствии расовых и культурных антиподов – породило его упомянутое эстетское чутье, взывающее к стабильности и гармонии. Как бы то ни было, расовые взгляды Лавкрафта достойны порицания. Впрочем, шум о них раздут, поскольку в письмах он касался расового вопроса редко, а в творчестве – мимолетными штрихами.
Богатую и сложную тему творчества Лавкрафта не объять одним, даже очень развернутым выводом, посему я заострю внимание лишь на ее аспектах, связанных с его жизнью и философией. Во главе угла стоит космизм – образ необъятных пространства и времени, на фоне которых человек до смешного ничтожен. В космизме Лавкрафту не было и нет равных, космизм – его персональный вклад в мировую литературу. Тем абсурднее, что узколобая критика стыдила его за отсутствие «нормальных» персонажей и их взаимосвязи, за холодность и отчужденность, не видя в этом его подлинного таланта. Космизм плохо сочетается со всем обыденно человеческим. За любовной идиллией, детским смехом и офисной рутиной не ходят к Лавкрафту, По, Бирсу и другим ткачам ужаса (кроме разве что Стивена Кинга и Чарльза Л. Гранта с их сверхъестественными мыльными операми). Один только шок, в который повергает его героев осознание своей вселенской ничтожности, не может не взбудоражить. Когда рассказчик «Тени над Инсмутом» понимает, что стал одной из тварей, которых так опасался, или когда Пизли в «За гранью времен» находит доисторическую рукопись со своим почерком, проникаешься ужасом, смятением, жалостью, благоговейным трепетом и еще целой гаммой чувств. Это высший писательский пилотаж.
Без «нормальных» персонажей, утверждает критика, у Лавкрафта получаются топорными и диалоги. Благодаря отсутствию болтовни его истории еще больше выигрывают, приближаясь в лаконичности к одному лишь По и перенося акцент на хитросплетения сумрака –