Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зажал покрепче свой пеногон под мышкой и улетел в кабинке лифта на встречу с единственной в мире, спутницей жизни, не разделимой со мной, как Чехо со Словакией, как Бойль с Мариоттом, как выпивка с похмельем.
Сейчас она откроет дверь и только вякнет — сразу дам ей по хавалу, чтобы вырубилась на час; а я за это время переоденусь и уйду.
Тоже мне — хитра большая: прицелилась на мой «мерс»! После меня кобелей своих катать! Это на новой-то шипованной резине! Да я лучше его… лучше… лучше…
Но не успел я придумать, что сделать со своим «мерседесом», потому что это очень трудно, поверьте мне, честное слово, это очень трудно — придумать, что надо сделать с «мерседесом», если ты умрешь и мир, таким образом, тоже прекратит свою деятельность.
И Марина не схлопотала по хавалу, потому что обладает спасительным свойством в критических ситуациях переключать свой неразвитый слабый мозг на мощную автоматическую систему животных инстинктов.
Не обращая на меня внимания, она читала книжку. Желто-коричневый томик Сартра. Жалкая участь дерьмового экзистенциалиста! Он ведь не мог знать, что Марина читает книги — то есть делает вид, что читает, — только перед началом скандала. Ее жалкий ум и пошлый вкус воспринимают чтение книг только как увертюру семейной свары. Автор и содержание книги безразличны. С тем же успехом она могла бы сейчас вдумчиво читать альбом репродукций художника Глазунова. Волнующая глава: «Русский Икар — президент Альенде — в объятиях примы „Ла Скала“ по фамилии Пиночет — на поле Куликовом».
Но она читала Сартра. Вот они — прогресс, детант и конвергенция! В пору моей молодости только за хватание таких книг руки чернели до локтя. Правда, его и сейчас, кажется, не поощряют. Но это временно.
Я так думаю, что никакого Сартра вообще не было. Просто литературная шутка: была бойкая французская бабешка по имени Симона де Бовуар, которая взяла себе мужской псевдоним Жан-Поль Сартр. Вроде той, не помню ее фамилии, что называлась Жорж Санд. И шустрила Симона дальше — как хотела. То против капитализма, то против коммунизма. С бабской ссученностью она вчера горланила за нас, а сегодня капает, подлюка, против.
Впрочем, нашим положить на них на всех — и на Жана-Поля, и на «новых левых», и на «старых правых», и на «обеспокоенных интеллектуалов». Нам эти глупости до феньки. Ведь им, недоумкам, только кажется, что мы живем на одной планете и надо искать пути взаимопонимания. А живем мы совсем на разных планетах, и когда, даст бог, встретимся с вами, дорогие младшие братья по разуму, соединим объятия, тогда мой сторожевой вологодский тюрингец Тихон Иваныч за один раз установит полное взаимопонимание на утренней лагерной поверке.
Размышляя таким макаром обо всех этих прекрасных и возвышенных материях, я торопливо скидывал свою противную грязную одежу и косился, как бильярдист, сразу в два угла: на зеленый мой пеногон и на Марину, златокудрую и розовую, словно Аврора. Бутылка сулила покой и примирение с миром, Марина — разруху и классовую борьбу.
По ее лицу текли слезы. Вряд ли ее так растрогали экзистенциальные изыски Симоны де Сартр. Это я, нежный, как кавалер де Грие, исторг из ее души светлые прозрачные капельки мочи. Особой, глазной, поскольку в слезах ее нет ни соли, ни горечи, ни бывшего — истаявшего — сахара: всю злобу, ярость, отвращение ко мне она оставляет в душе, как в копилке, до удобного случая. При этом лучшим из всех мыслимых случаев, безусловно, была бы моя кончина.
Вдова П. Е. Хваткина. Молодая, красивая, белая, на голубом «мерседесе» с новой резиной, в прекрасной квартире престижного дома, в фешенебельном районе, на шикарной улице, кончающейся с обеих сторон тупиками.
И масса заграничных дорогих вещей — мебели, техники, тряпок.
Хрен тебе в глотку, моя любимая, — чтоб голова от счастья не закачалась!
Я схватил в объятия бутыль советской «Вдовы Клико», еще тосковавшей, наверное, по своему картонному брачному ложу, которое она поровну делила с банкой ухи рыбацкой и килом перловки. Я прижал ее к сердцу, чтобы она скорее сроднилась со мной, — моя единственная в доме, где больше ничего нет, — перед тем, как я сорву проволочные узы с ее горла, вырву пластмассовый кляп из ее зеленого ротика и мы сольемся в экстазе, уста в уста, как при искусственном дыхании.
О, как много было у меня спутниц в этой жизни! А вдовой назову только тебя. Назову тебя моей вдовой.
И поцелуй наш был пьянящ и долог — граммов, я думаю, на триста! И, отваливаясь в изнеможении, я чувствовал, как моя прекрасная вдова наливает меня своей силой.
А кандидатка в мои вдовы, возлюбленная Марина, меж тем оторвалась от своего Жан-Поля-Глазунова и смотрела на меня с возрастающей неприязнью. И огонек надежды высмотрел я в ее прелестных очах — она уповала на удивительное, которое рядом. На очевидное, которое невероятное. На тот самый случай, черт бы его побрал, который является как бы непознанной необходимостью. А необходимость состояла как раз в том, чтобы я захлебнулся, подавился бутылкой, чтобы бешено набухшая аорта лопнула или шампанский пузырек неведомым способом проскочил в кровь и закупорил сердце, и я, беспомощный и беззащитный в своей любовной песне, как токующий глухарь, рухнул на пол в корчах эмболии.
Нет, дорогая подруга жизни, боевая спутница моя, нам в этом вопросе не по пути. Как призывал покойный вождь — прежде чем объединяться, необходимо нам размежеваться.
— Майка не звонила больше? — спросил я и по выражению злой сосредоточенности, которую Марина натянула на лицо подобно чадре, догадался, что мне будет сделано программное заявление.
— Во-первых, я больше не желаю с тобой разговаривать, сволочь проклятая… — начала тронную речь сладкая моя супруга. — Во-вторых, мерзкий блядун, мне надоело быть порядочной женщиной, то есть дурой. И все тебе прощать, грязный супник… Я тебя, кобель вонючий, через все инстанции достану, я тебе, гадине, такую лапшу на уши повешу, что ты до конца своей поганой жизни не отчистишься, свинья обосранная…
Да-а, прав был старый задумчивый поэт, утверждавший, что любовь — это не вздохи на скамейке и вовсе даже не свиданья при луне. И уж никак не похоже на шепот, робкое дыханье, можно сказать — трели соловья.
Любовь, выражаясь поэтически, — это вечный бой, покой нам и не снится.
И, понимая, что для сохранения хрупкой конструкции, именуемой семейным счастьем, кто-то должен уступить первым, я махнул рукой и сказал ей примирительно-ласково: