Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рисую, потому что слова слишком непредсказуемы.
Рисую, потому что слова слишком ограниченны.
Если ты говоришь на английском, испанском, китайском или любом другом языке, тогда тебя поймет только определенный процент человеческих существ.
Но рисуй – и тебя поймет каждый.
Если я нарисую цветок, то любой мужчина, женщина или ребенок в любой точке планеты взглянет и скажет: «Это цветок».
Я рисую, потому что хочу говорить с миром. И хочу, чтобы мир меня слушал.
С карандашом в руке я чувствую себя важным. Как будто я могу вырасти и стать кем-то важным. Творческой личностью. Может, известной творческой личностью. Может, богатой творческой личностью.
Для меня это возможность стать богатым и известным.
Вы только поглядите на мир. Почти все богатые и известные не-белые – это творческие личности. Певцы, актеры, писатели, танцоры, режиссеры, поэты.
Так что я рисую, потому что для меня это единственный реальный шанс вырваться из резервации.
Сдается мне, что мир – сплошная череда прорвавшихся дамб и потопов, а мои рисунки – крошечные спасательные шлюпки.
Ладно, теперь вы знаете, что я рисовальщик. И, кажись, неплохой. Однако, как бы хорош я ни был, рисунки никогда не заменят еду или деньги. А здорово было бы: нарисовал бутер с шоколадной пастой и вареньем или кулак, полный двадцатидолларовых купюр, потом дунул-плюнул – и нате вам, всё стало настоящим. Но так я не умею. Да и никто не сумеет, даже самый голодный на свете волшебник.
Вот бы я был волшебником… Но я всего-навсего голодранец, живущий со своей голодранской семьей в голодранской индейской резервации Спокан[2].
Знаете, что самое поганое в нищете? Ах, не знаете? Ну так произведите в голове простое действие.
Бедность = пустой холодильник + пустой желудок
Случались дни, когда есть вообще было нечего и вместо обеда мы спали, но рано или поздно родители радостно врывались в дом с коробкой Кентуккийского жареного цыпленка из KFC[3].
Оригинальный рецепт.
Знаете, еда становится невероятно вкусной, когда ты голоден! Нет ничего восхитительней куриной ножки, если ты не ел часов эдак восемнадцать с половиной. И, поверьте мне, славная куриная ножка может кого угодно заставить уверовать в существование Бога.
Так что голод – не самое паршивое в бедности.
А теперь, спорим, вы спрашиваете меня: «Ладно-ладно, мистер Голодный Художник, мистер Слов-полон-рот, мистер Горе-мне-горе, мистер Секретный Рецепт, что же в бедности самое паршивое?»
Хорошо, скажу вам, что самое паршивое.
На прошлой неделе мой лучший друг Оскар заболел. Сперва я подумал, что это тепловой удар. День был июльский, жаркий до чертиков (под 40 градусов при 90-процентной влажности), и многие люди теряли сознание от перегрева. Почему бы и маленькой собачке в меховой шубе не получить тепловой удар?
Я попытался дать ему воды, но он не хотел пить.
Лежал на кровати, смотрел красными, слезящимися глазами. Поскуливал от боли. Тронешь его – визжит как резаный.
Как будто все его нервные окончания торчали на пару сантиметров наружу.
Я подумал – ладно, пусть отдохнет, но потом его начало тошнить, и понос пробил, и начался припадок, его маленькие лапки дергались, и дергались, и дергались целую вечность.
Оскар, конечно, всего лишь приблудная бездомная шавка, но это – единственное живое существо, на которое я мог положиться. Он был мне больше другом, чем мои родичи, бабушка, тети и дяди, кузены и старшая сестра. Еще он был мне учителем получше прочих учителей.
Если честно, Оскар был лучше любого человека.
– Мам, – говорю, – нужно отвезти Оскара к ветеринару.
– Он поправится, – ответила она.
Но она лгала. Когда она врет, глаза у нее всегда темнеют в середке. Она была индейцем спокан, а значит, никудышным лжецом. Что совершенно некстати, потому что нам, индейцам, нужно уметь хорошенько врать, учитывая, сколько врут нам самим.
– Ему очень плохо, мам. Он умрет, если не отвезем его к врачу.
Она пристально смотрела на меня, и в этот раз ее глаза не потемнели, так что я понял: она собирается сказать мне правду. И уж поверьте, бывают моменты, когда ты меньше всего хочешь услышать правду.
– Младший, дорогой мой, – сказала мама. – Мне очень-очень жаль, но у нас нет денег на Оскара.
– Я тебе всё отдам, – говорю. – Честно.
– Милый, это обойдется в сотни долларов, если не в тысячу.
– Я отдам врачу. Найду работу и отдам.
Мама грустно улыбнулась и обняла меня, крепко-крепко.
Божтымой, что за дичь я нес? Какую работу может найти в резервации индейский мальчишка? Делать ставки в казино мне не позволят по возрасту, а лужаек с зеленой травой у нас тут не больше пятнадцати (и ни одному хозяину такой лужайки не придет в голову нанимать кого-то, чтобы ее постричь), а газеты у нас разносит сам старейшина племени, Уолли. Он доставляет пятьдесят газет, так что эта работа для него типа хобби.
Я ничего не мог сделать, чтобы спасти Оскара.
Ничего.
Ничего.
Ничего.
Несколько часов я пролежал на полу рядом с ним, гладил по голове и шептал его имя. Потом вернулся папа (уж не знаю откуда), и они с мамой имели долгий разговор – один из тех, когда что-то решают без тебя.
А потом папа достал из шкафа ружье и патроны.
– Младший, – сказал он, – выноси Оскара во двор.
– Нет! – завопил я.
– Он страдает. Нужно помочь ему.
– Я тебе не дам это сделать! – крикнул я.
Я хотел ударить папу кулаком в лицо. Прямо в нос, чтоб кровь хлынула. Хотел ударить его в глаз, чтоб он ослеп. Хотел ударить его по яйцам, чтоб он сдох.
Во мне бушевал пожар ярости. Торнадо ярости. Цунами ярости.