Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бобровский вслед за Гаманом и Гердером, представителями «эпохи чувства» в немецкой философии, предвестниками «бури и натиска» в немецкой литературе, утверждает нерасторжимое единство природы и духа, субъекта (поэта) и объекта (действительности). Вся культура, по Гердеру, есть продолжение естественного развития: «Духовная жизнь продолжает жизнь вещей». Чтобы приблизиться к смыслу бытия, поэт должен «наблюдать природу вещей», «вбирая ее в себя, — по словам Гамана, — в поэтическом акте». Особая роль в процессе познания выпадает на долю языка — материала поэзии. Язык для этих философов — не только вместилище разумных суждений (как для рационалистов), а прежде всего выражение первичных, смутных, еще не расчлененных логикой ощущений. В согласии с этим учением Бобровский видит сущность поэзии в том, чтобы уловить неуловимое, поименовать неназванное, дать словесный адекват бессловесной прапамяти, образно выразившей себя еще в мифе.
Отсюда сложность синтаксического рисунка стихов Бобровского и тонкая, ускользающая от поверхностного взгляда, требующая медленного, вдумчивого чтения связь между словом и образом, напоминающая — как и приверженность к богатым созвучиям внутри строки, часто вытесняющим рифму, — лирику его современников — австрийца Целана, француза Элюара, англичанина Томаса, нашего Пастернака, которого переводил Бобровский. Однако очевидная «современность» стихов Бобровского не противоречит их глубокой связи с традицией, в русле которой прежде всего один из любимейших поэтов Бобровского — Клопшток, великий реформатор немецкой поэтической речи, который первым ввел свободную ритмику в своих одах. Причем связь Бобровского с Клопштоком глубже лежащего на поверхности сходства художественных приемов: ведь именно Клопштоку принадлежит максима, под которой мог бы подписаться и Бобровский: «Бессловесное так же присутствует в хорошем стихотворении, как в битвах Гомера лишь немногими зримые боги».
В то же время в стихах Бобровского четко прослеживается песенный лад литовского фольклора, в них нетрудно обнаружить и следы знакомства поэта со славянскими языками и славянской поэзией. Поэзия Бобровского рождена и питается, таким образом, многими источниками. Как и его проза, она являет собой факт неразрывного слияния традиции и эксперимента.
Прошлое и современность, природа и дух, фашизм и искусство — вариации этих тем легли также в основу миниатюр, вошедших в сборник «Белендорф и мышиный праздник». Легкой штриховкой набросанные картины из далековатых друг другу эпох — изящно отточенные и по ритмике своей музыкальные, то драматически напряженные, а то грустно-ироничные, внешне разрозненные, но подчиненные, в сущности, единому замыслу, они вполне сохраняют лирическую фактуру стихов с их бессюжетностью и свободным сопряжением далековатостей, с их тонкой внутренней ассоциативностью, не нуждающейся в обстоятельных мотивировках, но убедительной и достоверной.
В то же время они воспринимаются как штудии к двум романам Бобровского, в которых он как бы от мозаики переходит к фреске, соединяя отдельные спектры своих рассказов-миниатюр.
«Донести вину до сознания людей на самых осязаемых и конкретных примерах» — этой задаче призваны служить оба больших эпических произведения писателя, два художественных пролога к последующей истории фашистских злодеяний.
В «Мельнице Левина» действие переносится в прошлый век, его начало помечено 1874 годом. На страницах романа оживает родной Бобровскому край с его пестрым населением — поляками, немцами, литовцами, цыганами, евреями, русскими, — где говорят на смеси из разноязыких слов, где поляков зовут Лебрехт и Герман, а немцев — Каминский и Томашевский, где по дорогам днем кочуют фуры бродячих циркачей, а ночью по обочинам пробираются контрабандисты, где в окраинных шинках звучат печально-надрывные скрипки цыган и протяжные песни евреев, — этот романтический и многострадальный край становится для писателя художественной моделью непростого сосуществования различных национальностей, протекающего под зловеще надвигающейся тенью великогерманской империи.
Ряд «пунктов» — частных случаев из деревенского житья-бытья — позволяет писателю проследить ростки нацизма в прошлом, показать те ядовитые зерна, которые спустя десятилетия дали столь чудовищные всходы. Не случайно стяжатель дедушка с его демагогическими рассуждениями о немецкой чести и «праве немца» торжествует в романе над евреем Левиным и цыганом Хабеданком — это соотношение сил приведет к неслыханным трагедиям в будущем.
В том, что именно так увидел Бобровский это соотношение уже в прошлом, сказалось и гражданское мужество, и художническая проницательность, и глубина исторических обобщений писателя. Характерная деталь: хроника Неймюля, на основе которой с сохранением имен персонажей писал свою притчу-поэму Бобровский, имела совсем другой конец. В действительности Левин выиграл процесс, а Бобровский (однофамилец писателя) понес заслуженное наказание. Романист Бобровский иначе распорядился материалом. Он не последовал за маленькой правдой случайного факта, но, изменив его в согласии с логикой исторического процесса, достиг широкого художественного обобщения. Тем самым Бобровский обнаружил в романе одно из решающих свойств социалистической культуры — умение видеть в настоящем ростки будущего, а в прошлом — корни настоящего.
С позиций социалистического гуманизма подходит Бобровский и к проблеме национальной розни. Ее суть для него — не в каких-либо специфических особенностях отдельных народов, а в социальных противоречиях буржуазного общества. Виной всему не «немузыкальность немцев», как кажется одному из персонажей, а «гроши». Немцы же «есть такие и есть эдакие».
О том, что есть разные немцы и разные литовцы, говорится и в «Литовских клавирах», романе, написанном автором на едином дыхании, в течение нескольких недель, незадолго до смерти.
Действие романа происходит в продолжение двух июньских дней 1936 года, когда немецкие нацисты всевозможными провокациями подкрепляли свои притязания на Клайпедский (Мемельский) округ, на правах автономии входивший в Литву. Разнузданные шовинисты — как немецкие, так и литовские — встречают решительное сопротивление простых тружеников, литовцев и немцев, поднимающихся над национальными предрассудками. Немцы, профессор Фойгт и музыкант Гавен, и литовец учитель Пошка, влюбленный в немецкую девушку Туту Гондролис, литовский батрак Антанас и немецкий каменщик Генник вместе дают отпор мракобесам «крови и почвы».
«Литовские клавиры» написаны сложно. Здесь совмещены и разные пласты народной жизни, и разные временные плоскости: на современность наплывают картины прошлого, Пошка и Тута — в «магическом кристалле» изображения — незаметно превращаются в другую пару — национального литовского поэта Донелайтиса и его жену Анну Регину. Отдельные персонажи вводятся неназванными и распознаются, как в музыке, благодаря скрепленным с их образами лейтмотивам. Таков, например, горлопан фашист с его «Блажен кто верит в муке кто мелет». Объектив автора установлен как бы в самой гуще народной жизни и нацелен на самые обиходные детали повседневного быта слободки, и вдруг — ничем не подготовленная, стремительная смена ракурсов, и объектив устремляется в глубь времен или вовсе взмывает в поднебесье, что передается торжественным латинским восклицанием: «О заботы людей! О, сколько на свете пустого!» Эта устремленность духа ввысь, этот взгляд на жизнь «с точки зрения