Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Творчество Бобровского — живое свидетельство богатства и многообразия социалистического реализма, его глубокой наследственной связи с гуманистической культурой прошлого. Самим фактом своего возникновения и признания в ГДР творчество Бобровского смущает мнимых доброхотов и явных недоброжелателей социалистической культуры, развивающейся в этой стране, опровергает их демагогические обвинения в схематизме, иллюстративности и прочих грехах. Стоит только сравнить наследие Бобровского с книгами Бехера или Брехта, Зегерс или Хермлина, чтобы убедиться в характерной и неповторимой индивидуальности каждого из этих щедрых талантов, честно и сознательно служащих интересам народа. Человек яркого, самобытного дарования, тонкой культуры и чуткой совести, Бобровский всматривался в прошлое, обращаясь думой к грядущему, стремясь своим напряженным и вдохновенным трудом приблизить тот час, «когда народы, распри позабыв, в счастливую семью соединятся».
Ю. Архипов
СТИХИ
ПРУССКАЯ ЭЛЕГИЯ[1]
Тебе
моя песня, тебе,
добела раскаленная в гневе,
до черноты обугленная
в жалобе, горькой,
как мокрые травы луга,
как голые сосны прибрежья,
что стонут на белесом
ветру рассвета и пламенеют
под вечер.
Твой уход в никуда,
не оплаканный в песнях,
нашу кровь взбудоражил
однажды, когда дни еще были
светлы от ребячьих забав.
Мы бродили тогда
по дремучим лесам,
мы искали твой след
в пене волн зеленого моря
отчизны, у курящихся
жертвенников мы замирали,
у погребений немели давно
обветшалых, у замшелых
валов крепостей.
Под сгорбленной липой
мы слушали странные
звуки, затерянные в ветвях.
Так в песнях старух
тлеет дух старины,
едва уловимый на слух.
Но дряхлое эхо увяло.
В листве — его жалкий отзвук
Так от глубокого звона
колоколов остаются,
когда их расколют, звоночки.
Народ
черных чащоб,
грузных медленных рек,
пустынных заливов моря!
Народ
охоты в ночи,
стад и летних полей!
Народ
Перкуна и Пиколла,
Патримпа в венке из колосьев!
Народ,
преданный радости,
проданный смерти!
Пеплом стали рощи твои,
а жилища — огнем,
голубые потоки багряными
стали, и пшеницу копыта
втоптали в поля.
Народ,
принесенный в жертву
бешеной молнии,
вопль одинокий
в пламени дымном костра.
Народ,
под хрипы предсмертного
танца рухнувший у ног
матери чужеземного бога.
Во главе железной орды
шагала она, поднимаясь
над лесом. Виселица сына
маячила у нее за спиной!
Но ты жив, развеянный
прахом народ. Имена,
склоны гор и потоки
твое сохранили тепло.
В преданьях, в напевах,
поющихся в сумрак,
в шуршании ящериц быстрых
твоя продолжается жизнь.
Как болотные топи скудны,
так песня сегодня от жалобы
нища,
нища,
как сеть рыбака,
вон того, седовласого,
торчащего у залива всегда,
когда опускается солнце
на дно.
СТАРИННАЯ ВОЕННАЯ ДОРОГА
Заброшенной дорогой
он петлял,
корсиканец, смуглый император,
разъяренный карлик, ступая
по следам вороньим на снегу.
Проклятия святые
его хватали в сумерках за плечи,
и волки отощавшие за ним
тащили ночи сквозь болотный чад.
А там, вдали, отголубела осень.
И, над деревней сделав круг, она
умчалась в облака. О тропы
родины, горьки красоты ваши,
словно плачи. Песчаные
извилистые тропы,
отполированные башмаками лет.
Годами увязая в буреломных зимах,
мы прислонялись
к жестким камням тьмы
и вслушивались в свет,
поющий над кострами,
высматривали жадно острова,
танцующие в южном море.
Нас жажда распинала.
Твоя душа, отчизна,
для наших губ колодцем
становилась, березовым
пьянящим соком в змеином
золотом гнезде. Твои сыны
с глазами, затененными
разлукой, возвращались,
чтобы любить…
Давным-давно здесь брел
лесистым склоном Орфей.
В древесных дебрях
и поныне
слышен его стон.
Ах, поющего дурачила
земля. Из глуби вод,
из пропастей его звала,
манила Эвридика. И мы,
сгибаясь,
ее разыскиваем в пыльных
травах, пока не разразится
гневным ливнем год.
ЛИТОВСКИЙ КОЛОДЕЦ
Шагаю сквозь песок. Над ивой —
небо.
Колодезный журавль, взлетай.
Пои меня землей.
Жаворонка голос в небесах.
На песню выше ястреба певец.
Сеятель заслушался тебя,
а жнец уже забыл.
Глядишь на вспаханный простор.
Там ветра свист, движение возов,
явись, творящая добро,
пои и пой до побеленья губ.
ПАМЯТИ РЫБАКА
Навечно
сорочьим пером
белый твой лик
вписан в лесные тени.
Громко прибрежный ветер,
донную рыбу дразня, вопрошает:
кто расставляет мне сеть?
Никто. Серой пичугой
ерш проплывает сквозь невод,
строит гнездо для потомков.
Над щучьей пастью глубин —
фонарь,
поплавок.
А кто мне дно просмолит,
умоляет челнок, кто мне
слово промолвит? Кошка
около свай блуждает,
кто окуня бросит ей?
Да, мы уже тебя позабыли.
Только ветер помнит еще.
И старая щука
не верит. На склоне
долгий кошачий вопль:
рушится небо!
НОЧЬ В ДЕРЕВНЕ
Во тьме,
когда последний
ворота затворяет
и прислоняет к небу,
к каменному фризу,
переступают лошади, храпят,
над ними тени, острый блеск,
негреющий огонь, юлой
скользящий вниз.
Безлунно время.
Уснул последний. Стучатся
в