Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Полин, рубаху-то Игорек попортил малость… Мы, конечно, на машине, не замерзнет, но… как бы это… мать не напугать. Прикрыть бы перевязку-то… Ты бы дала нам какую— никакую рубаху старую… Николая твоего покойного…
Вот тут Полина не сплоховала! Тут она готова была и потому — непреклонна!
Она подняла голову и посмотрела Павлу в лицо. На нем застыло выжидательное, почти подобострастное выражение. Но внутри его глаз таилось полупрезрение-полужалость, и Полина это видела. Она ответила тихо, но оттого и особенно твердо:
— Извини, Павел, но Николая вещи — для меня память. И тебе я ничего из его одежды не дам. Он боролся за жизнь, он ценил, а вы, как… как… — Она почувствовала, что не сможет закончить мысль, что голос сразу же перестал ей подчиняться, что ничего не втолкуешь этим непутевым здоровым бугаям, которые без конца играют с жизнью в русскую рулетку и — хоть бы что, живут. А ее Николай никого никогда пальцем не тронул и все же…
— Ну, извини, Полин, я все понял, — пятясь спиной к двери, пробормотал Павел. — Я это так. Думал — столько лет уж прошло… Ну что ж, я понимаю… Спасибо тебе. Ты, если чё нужно, не стесняйся, мы за тебя горой, ты помни…
— Я сказала уже, что мне нужно.
— Ну, я понял. Придешь на перевязку-то?
— Приду.
Полина с облегчением закрыла дверь за ночными гостями и вернулась в тепло комнаты. Прошла мимо спящего Тимохи, едва не задев. Не привыкнет никак, что сын вымахал такой длиннющий, что ноги его на диване теперь не умещаются. Приходится обходить.
В спальне открыла шкаф, постояла. Достала первую попавшуюся вещь Николая — теплую байковую рубашку. Из тех, что он носил дома зимой. Сразу представился он в этой рубахе… Почему-то Николай возник из памяти босым, распаренным после бани. Ворот и рукава рубахи расстегнуты. В руках большая синяя чашка с чаем. А на столе тарелка с пирожками. Николай любил сладкие пирожки. Как ребенок.
Воспоминание потекло горячим в груди. На секунду прижала рубаху к щеке. Пахнет? Пять лет прошло, а она готова поклясться — запах сохранился. Перебирает его вещи и чувствует запах.
Да знает она не хуже других: на сороковой день принято раздавать вещи покойного. На помин. А она не смогла. Нарушила обычай. Сохранила все Колины вещи, спрятала в шкафу. Только теперь, когда Тимоха подрос, стала понемногу выдавать ему отцовы рубахи. А в душе при этом всякий раз что-то такое царапается.
Вспомнила: нужно вернуться, замыть в сенях кровь. Проходя мимо сына, снова едва не задела его ноги. Остановилась, поправила одеяло. Залюбовалась. Худой Тимоха и длинный — в отца. Всего четырнадцать парню, а уже деда перерос. Трудно одной сына поднимать, но ничего, она справляется. Все у него есть, не хуже, чем у других, — и одежда, и музыка, и мотоцикл. Вырос парень не шалопаем каким-нибудь, во всем матери готов помочь. А если и его вот так какой-нибудь Игорь или Павел в бестолковой драке — ножом?
Полина даже рукой взмахнула на себя. Мысль эта так ее напугала, что она торопливо отошла от сына, нырнула в кухню, чтобы даже мысли дурной возле парня не осталось. Вымыла кухню, сени. Теперь, понятное дело, не уснуть — разгулялась. Оделась, вышла во двор. Светло от луны и снега, и дорожку бурую, что с Игоря накапала, видно здорово. Взяла снеговую лопату, набросала снега, притоптала.
Ночь стоит тихая, ясная, морозная. В конце улицы, у Кузминых, лениво брешет псина, но ни одна соседская не вступает в прения. Благодать в природе такая, что не умещается в голове: как можно с ножом один на другого? Из-за чего? Да скорее всего к слову прицепились, и пошло-поехало.
Жизнью люди не дорожат. Здоровые, молодые, сильные. И ведь заживет на Игоре, она уверена, максимум за неделю. И ничего не будет. Так почему такая несправедливость? Почему Коля-то в тридцать пять?..
Мысли завели ее туда, куда она совершенно не собиралась. Звезды в вышине завибрировали мелко и стали расплываться. От слез. Не могла она вспоминать о нем просто так — без слез.
А ведь когда случилось — плакать не могла. Только сидела, раскачиваясь, на табуретке, напрасно пытаясь унять внутреннюю боль. А соседки все хотели остановить ее, не дать качаться. Глупые, они не понимали, что так ей словно бы легче… Два года она была — сплошной комок боли. Два долгих года. Потом стало вроде как отпускать ненадолго, хоть временами. А потом она научилась жить с этой болью, приспособилась к ней, как люди приспосабливаются к костылям или же к инвалидной коляске. Из своей прожитой жизни она научилась извлекать только светлые, теплые, как молоко, воспоминания. Иногда ей казалось, что жизнь идет, а воспоминаний не прибавляется. Они остановились, когда не стало Коли. И сама она словно замерзла в то лето. Колина смерть ее заморозила. Полина смела снег с валенок, вернулась в дом.
* * *
Ирма открыла глаза. За окном было еще темно, но в щель под дверью сочился свет из коридора. Она привычно прислушалась. Дом был наполнен обычными утренними звуками: где-то журчала вода, внизу звенела посуда, кто-то ходил по коридору и лестнице. Ее интересовало одно: ушел ли Павел?
Словно в ответ на ее мысленный вопрос дверь открылась, и в проеме вырос муж — побритый, с мокрыми каплями на майке. Ирма не успела притвориться спящей. Павел потянулся, хрустнули суставы. Ирма заметила свежую ссадину на скуле. И правая рука! Костяшки пальцев были разбиты.
— Чего разлеживаешься? — бросил муж вместо утреннего приветствия. — Все уже встали.
— Доброе утро, — отозвалась Ирма, намеренно не поддаваясь на провокации мужа.
— Для кого и доброе, — буркнул Павел и щедро полил себя лосьоном после бритья. Тут же брови его полезли вверх, глаза распахнулись. Он забыл про свежую ссадину. — О-о! — завопил он. — Подуй скорее! — И подставил щеку.
Ирма послушно подула. Теперь уже нельзя было не спросить, и она спросила:
— Откуда это у тебя? Подрался?
— Пришлось… поучить кое-кого. Кстати, постирай вот это. И он кинул ей скомканную рубашку в бурых подсохших пятнах.
— Чья это? — опешила Ирма.
— Чья-чья, — передразнил муж. — Игоря. И чтобы мать не видела! Завтрак ему сама отнесешь. Матери скажешь, что грипп у него.
Ирма пожала плечами. Она знала — расспрашивать бесполезно. Муж никогда не рассказывал ей о своих делах.
— Можно подумать, мать слепая, не догадается.
— Догадается — ее право. А ты делай, что тебе велят, и поменьше рассуждай!
Ирма встала, стянула со спинки стула пеньюар перламутрового цвета. Обошла кровать, взяла расческу и с тоской подумала о том, что нужно начинать день. Спускаться вниз, включаться в дела мужниной родни, разговаривать с его матерью, сестрами. Нужно делать вид, что ты всем довольна, что все хорошо, что тебе все это интересно.
— Хороша! Ну просто модель! — прищелкнул языком Павел, и Ирма заметила, что он наблюдает за ней. Что уж он имеет в виду? Хвалит ее красоту или издевается?