Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сохранил этот листочек бумаги по многим причинам, но главным образом ради нескольких моментов того, что по-настоящему интересовало отца, – и тем не менее смысл его был закрыт от меня, как сам отец закрыл от меня дом. Я ненавидел все, что он любил.
В начале 1945-го меня тяжело ранило, так что после окончания войны мне пришлось остаться во Франции и переехать южнее, в маленький городок, находившийся в холмах за Марселем, где я жил со старыми друзьями отца. Сухое, жаркое место – и очень, очень медленное; выздоравливая, я проводил время, сидя на главной площади, и быстро стал частью крошечной общины.
Каждый месяц этого долгого 1946 года я получал письма от моего брата Кристиана из Оук Лоджа – длинные, наполненные всякими сплетнями; однако, судя по ноткам раздражения и напряжения, его отношения с отцом быстро ухудшались. Я никогда не получал ни слова от самого старика, но и не ожидал: я давно смирился с мыслью, что он, в самом лучшем случае, смотрит на меня с полным безразличием. Семья только мешала его работе; он пренебрегал нами и требовал, чтобы мать вела свою собственную жизнь. Во время войны его страсть расцвела еще больше и превратилась в истерическое безумие, иногда по-настоящему пугающее. Однако нельзя сказать, что он все время кричал; напротив, большую часть жизни он молчал, погруженный в изучение дубового леса, граничившего с нашим домом. Поначалу мы сильно негодовали на него, но быстро научились благословлять и радостно приветствовать эти долгие периоды молчания.
В 1946-м он умер от болезни, мучившей его долгие годы. Услышав эту новость, я не знал, что мне делать: мне очень не хотелось возвращаться в Оук Лодж, стоявший на самом краю поместья Райхоуп, в Херефордшире, но я хорошо понимал страдания Кристиана. Он остался один, в доме, в котором мы вместе провели все детство. Я представлял себе, как он бродит по пустым комнатам или, возможно, сидит в промозглом кабинете отца, вспоминая часы одиночества, а также запахи дерева и земли, которые старик, вваливаясь в отделанную стеклянными панелями дверь, приносил с собой из недельных походов в лесную страну. Лес проникал в эту комнату, как будто отец не мог находиться далеко от буйного подлеска и холодных влажных полян, окруженных дубами, даже когда замечал свою семью. Впрочем, он подтверждал это единственным способом, который знал: рассказывая нам – главным образом брату – истории из лесных стран, находившихся за домом, в основном из стран дуба, ясеня, бука и других деревьев, в черной глубине которых (как он когда-то сказал) можно было услышать диких вепрей, почувствовать их запах и увидеть их следы.
Сомневаюсь, что он хотя бы раз в жизни видел вепря, но в тот вечер я сидел в своей комнатке и сверху глядел на крошечный городок на холмах (письмо Кристиана я скомкал и держал в руке) и живо вспоминал, как слушал приглушенное ворчание какого-то лесного зверя и слышал, как какое-то массивное тело неторопливо пробирается через заросли, направляясь к извилистой тропинке, которую мы называли Глубоким Путем; завиваясь спиралью, она вела в самое сердце леса.
Я знал, что должен вернуться домой, и все-таки отложил отъезд почти на год. И вдруг Кристиан перестал писать. В последнем письме, от 10 апреля, он писал о Гуивеннет, о своей необычной свадьбе и намекал, что я буду поражен прелестной девушкой, ради которой он потерял «сердце, душу, рассудок, способность готовить, а также все остальное, Стив». Конечно, я написал, что поздравляю его, но на этом наша переписка прекратилась на несколько месяцев.
Наконец я написал ему, что возвращаюсь домой, на несколько недель остановлюсь в Оук Лодже, а потом переселюсь в один из ближайших городков. Попрощавшись с Францией, с общиной, ставшей частью моей жизни, я поехал в Англию на автобусе, потом на поезде, на пароме и опять на поезде. И вот, 20 августа, я, сидя в запряженной пони тележке, оказался на заброшенной ветке железной дороги, окружавшей огромное имение. Оук Лодж находился на его самом дальнем конце. Туда можно было доехать вдоль дороги – около четырех миль – или напрямик, через луга и леса. Я выбрал промежуточный путь и, волоча за собой единственный потрепанный чемодан, пошел вдоль заросших травой рельсов, изредка выглядывая из-за высокой стены из красного кирпича, отмечавшей границы имения, и пытаясь увидеть что-нибудь в сумраке сосновых лесов.
Вскоре стена и лесистая местность исчезли из виду, и открылись тесно прилегающие друг к другу поля, огражденные деревьями, и мне пришлось пробираться через шаткие деревянные перелазы, заросшие шиповником и густыми кустами ежевики. Я шел по частной земле – тропинке на юг, вившейся вокруг рощ и ручейка, который мы называли «говорливый ручей»; она должна была привести меня к увитому плющом зданию, моему дому.
Стояло позднее очень жаркое утро, когда я наконец увидел Оук Лодж. Слева, довольно далеко, жужжал трактор. Я подумал о старом Альфонсе Джеффрисе, смотрителе всех ферм поместья, вспомнил его обветренное улыбающееся лицо и как мы сидели в его крошечной лодке и удили щук в мельничном пруду.
Воспоминание об этом спокойном пруде буквально накинулось на меня, я свернул с южной тропинки, продрался через заросли высокой – по пояс – крапивы, через переплетение ясеней и боярышника и оказался на берегу спокойного тенистого пруда, дальний берег которого терялся во мгле густого дубового леса. Росшие у самого берега камыши почти скрывали маленькую лодку, с которой Крис и я рыбачили много лет назад; ее белая краска почти полностью облезла, и хотя она, похоже, не протекала, я очень сомневался, что она выдержит вес взрослого человека. Решив не тревожить ее, я обошел лодку и уселся на бетонных ступеньках обвалившегося лодочного навеса; отсюда я какое-то время глядел на пруд, покрытый рябью от стремительных насекомых и случайных всплесков рыб.
– Две палочки и немного веревки… вот и все, что потребуется.
Голос Кристиана заставил меня вздрогнуть. Наверно, он прошел по тропинке из Лоджа, скрытой от меня навесом. Обрадованный, я вскочил на ноги и повернулся к нему. Увидев его, я вздрогнул, как от удара; похоже, он заметил это, хотя я широко раскинул руки и заключил его в братские медвежьи объятия.
– Я должен был опять увидеть это место, – сказал я.
– Я знаю, что ты имеешь в виду, – ответил он, когда мы разорвали объятия. – Я сам часто брожу здесь. – Наступила неловкая тишина; мы молча глядели друг на друга. Я отчетливо почувствовал, что он не рад видеть меня. – Ты выглядишь загорелым, – наконец сказал он. – И истощенным. Здоровым и больным одновременно.
– Средиземноморское солнце, сбор винограда и шрапнель. Я еще не выздоровел на сто процентов. – Я улыбнулся. – Но как хорошо вернуться и опять увидеть тебя.
– Да, – глухо пробормотал он. – Я рад, что ты приехал, Стив. Очень рад. Но, боюсь, это место… ну, здесь небольшой беспорядок. Я получил твое письмо только вчера и не успел ничего приготовить. И здесь все немного изменилось, ты увидишь.
Да, и он больше, чем что-нибудь другое. Я не мог поверить, что передо мной стоит бойкий и веселый юноша, ушедший в армию в 42-м. Он невероятно постарел, волосы прорезала седина, тем более заметная, что он разрешил им расти беспорядочной массой, свисавшей назад и по бокам. Он напомнил мне отца: тот же самый далекий рассеянный взгляд, такие же впалые щеки и глубокие морщины на лице. Но больше всего меня потрясла его манера себя вести. Он всегда был коренастым мускулистым парнем; а сейчас стал похож на пресловутое чучело: худой, неуклюжий, все время раздраженный. Его взгляд метался из стороны в сторону, никогда не останавливаясь на мне. И запах нафталина, как если бы его хрустящая белая рубашка и серые фланелевые брюки были только что вытащены из кладовки; а из-под нафталина… – да, намек на лес и траву. А еще грязь под ногтями, и в волосах, и пожелтевшие зубы…