Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встала из мрака богиня соленых вод,
на Пастернака, метеоролог, труби поход,
хлещет потоп, зеленый, фиолетовый, золотой,
от начала времен параллельно ничьей земле,
это все он со своей неуверенной правотой
и контрабандными чернилами в феврале,
встала его обида от Антарктиды, от солнечных ледников,
город чихнул и пропал из виду,
а также из писем и дневников,
у остановки – автобусов нет,
остается ждать бригантин,
дышит ливнёвка на ладан,
на чубушник и на жасмин…
Ее переклички, соединения с русской модернистской литературой носят характер именно страсти, но в разных значениях этого термина, включая страсть как страдание, испытание.
Если у Пастернака стремление к обладанию естественным миром с его дождями, цветами, грозами носит характер постоянного открытия, стремления к слиянию и обладанию, радости от огромности, сложности бытия, в которое оказывается включен наблюдающий и пишущий, то у Михайлик, перечитывающей Пастернака в эпоху новых катастроф, совершаемых человеком, мы ощущаем постоянную сдерживаемую горечь несоответствия того, что нам имеет предложить эта природа, и того, что причиняет ей и себе человек.
Пере- и прорабатывая известную сентенцию «не то, что мните вы, природа», Михайлик предлагает, что природа для человека – это ощущение конечности, невозможности: что-то вроде двери или занавеса, платонической пещеры: мы видим тени, мерцающие на ее стене, мы даже можем их описывать, обводить своими словами силуэты, мы можем томиться по ней, но окончательно перейти в нее, стать ею мы не можем.
Михайлик наблюдает и намечает для нас здесь границу между историей и природой и, о да, граница эта на замке.
Читая эту книгу выдумщицы и ученой, книгу изумления и разочарования, я вспоминаю другую очень важную для меня книгу: военные «Воспоминания» эрмитажника Николая Никулина:
Между тем природа кругом оживала. Подсыхала почва, появилась первая трава, набухали почки. Я, городской житель, впервые ощутил связь с матушкой-землей, вдыхал неведомые мне запахи и оживал сам вместе с окружающим миром. Проходила дистрофия, от чрезмерной работы наливались мышцы, тело крепло и росло – было мне девятнадцать. Если бы не война, эта весна в лесу была бы одной из самых прекрасных в моей жизни 1.
Никулин пишет о войне, о напластованиях трупов, о том, как разлагается авторское, индивидуальное «Я» в жерновах отвратительной, чудовищной истории, при том, что вокруг цветет «матушка-земля». Постоянное болезненное сочетание прекрасного и страшного, убогого, и осознание, что в данный момент вытеснить убогое, отвратительное прекрасным почти невозможно, почти невозможно спрятаться и уйти, даже в самые точные «злые чернила», – вот для меня ключ к пленительной и горькой книге Елены Михайлик. Субъект здесь не отсутствует, но он всегда в проигрыше: знание снова ничему не помогло.
Заходил василиск, подарил василек,
залетал мотылек, подарил василек,
синий цвет – на разрыв, напрогляд, невпопад,
васильки-васильки, не тревожьте солдат…
Ты кого заклинаешь, ночной дуралей,
полевые цветы и царицу полей,
небеса над полями, скопленья кислот,
ненасытное пламя горящих болот?
Лучше злые чернила из них заварить,
запиши, как горит – все равно же горит…
Злые чернила Михайлик, по моему ощущению, все равно полны именно человеческого, и главное – горестной жалости, к тому, что мы, любители и даже любовники русской словесности и подчас истории, оказались там, где оказались. Перед нами поэзия почтительного разочарования, когда ты не оставляешь своей привязанности к вот этой традиции, этому сонму имен и текстов, как бы ограничены ни были здесь смыслы.
В американском словаре есть понятие «monster» в смысле – мастер, чемпион, ас. Чудовище мастерства. Такова на сегодняшний день создавшая эту книгу: скажу вам по секрету, это очень трудный момент для пишущего. Здесь начинается сумрачный лес: я надеюсь, что именно туда мы и последуем за этим удивительным поэтом.
Часть первая
«Действительность, от которой воздух легкие рвет…»
Т. А.
Действительность, от которой воздух легкие рвет,
подлежит неукоснительному превращению в анекдот,
в небрежный полет ласточки над предвечерней рекою,
во вкус и запах покоя, шестигранный змеиный мед,
чай с лимоном и словом, здесь и сейчас,
а жемчуг, послойно хранящийся про запас,
произведут совсем на других глубинах,
на других руинах, без воздуха – и без нас.
«разные смеси меда, ни яда…»
разные смеси меда, ни яда,
ящик тушенки и всех обратно,
правильно построенная баррикада,
в первую очередь – аккуратна,
она не торчит во все стороны сразу
воплощением сартровского испуга,
все, что доступно пуле и глазу,
пристально держится друг за друга,
чтобы людской резерв быстротечный
пережил конкретную дату,
сцеплены трамвай на конечной, эта луна и эта цитата,
два башмачка, фонарей отростки,
ветер, вечно дующий в спину,
чья-то рябина на перекрестке
и все, что рифмуется с той рябиной,
дольник хромающий, ямб неверный,
уличный говор, неговор книжный,
пушкин от классики до модерна,
классика тверже, модерн – подвижней,
и археолог, читатель строгий,
кости и мусор спросит устало:
что за культурный слой поперек дороги? —
рифма, она здесь всегда стояла.
«От лесотундры до небританских теплых морей…»
От лесотундры до небританских теплых морей
птицы и ангелы сходят с ума от человеческих дочерей,
говорят, для них несущественно, кто еврей, а кто нееврей,
они просто влетают в окно, роняют перо,
вдоль стекла грохочет последний вагон метро,
потому что метро идет сквозь все времена,
даже там, где жив и хищен его