Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была жена видного театрального критика; неделю назад Суханов с ними ужинал. Тыча ему в грудь пухлым указательным пальцем, она повела какой-то запуганный рассказ, то и дело прерываемый манерным хохотом. Суханов, машинально кивая, оглядывал зал поверх колыханий ее торса. Давно он тут не бывал — на самом деле с той поры… впрочем, неважно, торопливо перебил он сам себя, холодея от мысли, что едва не позволил своей памяти оступиться. Достаточно сказать, что с той поры минуло много, очень много лет и нынче здесь все изменилось до неузнаваемости.
Белостенный зал дышал приветливым теплом. Натертый до блеска пол прочертила красная ковровая дорожка, развернутая — он готов был поручиться — только-только, в знак особой торжественности; у длинных столов, ломившихся от закусок, волнами плескалось многоголосье беседы. Толпа, как и следовало ожидать, выглядела праздничной, и любой жест сопровождался танцующей игрой света: поднятый бокал шампанского на глазах превращался в расплавленное золото, от протянутой руки разлетались искры, каждый поворот женской головки вызывал целую серию миниатюрных вспышек. По кругу прохаживались бесчисленные высокопоставленные лица, а в самом центре он заметил Василия: тот вертел в пальцах бокал вина и улыбался своей неизменной полуулыбкой, склоняясь к увешанной бриллиантами матроне, в которой Суханов внезапно узнал жену министра культуры. Да, сразу видно, мальчик далеко пойдет, очень далеко, в который раз одобрительно подумал он. Ксения, разумеется, еще не появлялась: она вообще не упускала случая показать, что ни в грош не ставит его положение. Но она еще молода, восемнадцать лет; он не сомневался, что ее блестящие задатки в скором времени…
Между тем жена критика навалилась на него в порыве доверительности.
— А я ему говорю: «Все это хорошо, Марк Абрамович, но финал-то, голубчик мой, финал недотянут. Я что хочу сказать: раз уж вы постоянно намекаете на какую-то страшную тайну, так раскройте ее в пятом акте!» А он — вы не поверите — он отвечает: «Сдается мне, вы замысла моего не поняли. Оставляя вопросы без ответа, я хочу показать всеобщий абсурд нашего бытия». Как вам это нравится? «Всеобщий абсурд нашего бытия»!
Когда она зашлась в очередном приступе неодолимого хохота, ее груди запрыгали, как две дыни в тугой пурпурной упаковке, тяжелые мочки ушей засверкали аметистами величиной с грецкий орех, а под вторым подбородком родился третий. Пробормотав какую-то надуманную отговорку, Суханов освободился от ее гнета и поспешил к Василию, но на полпути его все же настиг визгливый смех:
— «Всеобщий абсурд нашего бытия» — как вам это нравится, Анатолий Павлович?
Супруга министра скалила мелкие частые зубки.
— Мария Николаевна, вы обворожительны, как никогда, — сказал Суханов и с шутливо-преувеличенным трепетом приложился к ее ручке.
— Что отец, что сын, — томно протянула она. — Настоящие сердцееды!
Василий, стоя рядом с ним, любезно улыбнулся. Ничего не скажешь, красавец парень вырос.
Механизм разговора, заведенный среди гостей в начале вечера, мало-помалу разряжался, замедлял ход, приближался заданным курсом к главному событию вечера. Сливки московского художественного бомонда, собравшиеся якобы по случаю восьмидесятилетия своего именитого патриарха, без слов поздравляли себя с жизненным успехом. Вдруг по залу пролетел шорох, где-то зародилось волнение, то тут, то там в воздухе стали встречаться бокалы, и наконец по толпе прокатилось дружное «ваше здоровье!», расходясь восторженными кругами откуда-то из эпицентра событий. Где находится эпицентр, главный нервный узел высокого собрания, Суханов наметанным глазом определил уже при входе. В дальнем углу, окруженные, словно невзначай, горсткой крепких юношей в строгих костюмах, с характерно оттопыренными пиджаками, беседовали двое: они добродушно пререкались, шутили, смеялись, хлопали друг друга по спине под тайными взглядами сотен пар глаз. Эти двое — юбиляр, он же художник Петр Алексеевич Малинин, и министр культуры — только что произнесли тост, пожелав друг другу крепкого здоровья. В этот вечер престиж любого из гостей наглядно измерялся степенью близости к заветному кругу, и все присутствующие исподволь, с пиететом придвигались ближе и ближе, образуя почтительные темные волны дорогих костюмов и вечерних туалетов, увенчанные белой пеной крахмальных сорочек и обнаженных плеч.
Суханову пришло в голову, что сцена эта странным образом пародирует ранние работы самого Малинина — мгновенно узнаваемые произведения из серии «Великий вождь», где Ленин (или некто другой, с густыми усами и одиозным на данный момент именем) гремел с отдаленной трибуны у недосягаемого горизонта, а оттуда катился вал рабочих и крестьян, причем в таком ракурсе, что поначалу они были сведены перспективой к символическим обозначениям классовой борьбы и праведного гнева, но постепенно увеличивались в размерах, вымахивали, одетые в лохмотья, выше человеческого роста и едва не вырывались из рамы, сверкая глазами, раскрывая рты, сжимая кулаки. Разумеется, эти мрачные, агрессивные полотна были тактично оставлены за пределами ретроспективы мастера советской живописи. Другие, более умеренные работы, умело подсвеченные, наглядно демонстрировали «социализм с человеческим лицом». Позволив себе заговорщическую улыбку, Суханов с величайшим сожалением был вынужден покинуть обворожительную собеседницу (мальчику только на пользу — пусть и дальше ее обхаживает) и неторопливо двинулся вдоль стен.
Девственные снежно-белые березки, яркие и свежие, точно выращенные на заказ, купались в солнечном свете; полноводные голубые реки весело бежали вдоль изумрудных берегов, где паслись стада и дымили фабричные трубы. Прочно сбитые девушки, блистая улыбками, гордо вышагивали полем с мешками картофеля на плечах; чумазые шахтеры, сгрудившись тесными кучками, оживленно склонялись над газетами, чтобы прочесть о вводе в эксплуатацию новых железных дорог; расшитые золотом стяги проплывали перед сияющими глазенками детишек, которые еще не могли ходить строем, но были уже бессловесно, непоколебимо уверены в счастливом завтрашнем дне. Встречались здесь и портреты, изображавшие по преимуществу швей-мотористок, матросов и крестьян (одним словом, Народ), а также немногочисленные цветные иллюстрации к народным сказкам, созданные художником в моменты творческих раздумий; среди них выделялась знаменитая «Жар-птица», висевшая на почетном месте — сразу при входе.
Суханов шел, почти не останавливаясь. Все эти работы отличала, по его тайному убеждению, одна характерная черта: поразительная легкость, с которой они выветривались из памяти, чуть только отвернешься в сторону, — настолько они были невыразительны, настолько похожи на тысячи других полотен. Жанровые сцены в трактовке Малинина читались как страницы учебника, а лица были прописаны педантично и без души: создавалось впечатление, будто им не хватает одного из двух необходимых измерений. Но все же старик был не без таланта, и работы три-четыре, пожалуй, стояли особняком. Взять хотя бы вот эту.
Русоволосая молодая женщина в бледно-синем одеянии мечтательно вызревала из синего неба или, быть может, озера, оттенки которого плавно переходили в оттенки ее платья. Ее тихий взгляд был устремлен не на зрителя, а сквозь него и дальше, где находилось нечто поистине сокровенное, заметное ей одной, отчего у нее по лицу скользила нежная тень улыбки. Бесспорно, незаурядная работа, очень личная. Нагнувшись, Суханов прочел этикетку: «Будущая мать. 1965. Частное собрание». В который раз его передернуло, хотя вынужденность такого названия была для него очевидна — как-никак он сам способствовал формированию неодобрительного отношения к портретам родни: в них усматривался «налет буржуазности». Коль скоро в силу этого естественное название «Дочь художника» исключалось, Петр Алексеевич оставил право выбора за ними.