Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семь утра. Семь утра. Семь утра… День, день, день.
– Чередом!.. Слышишь, Капа?.. Стели чередом.
Я отхожу от койки и послушно останавливаюсь посреди кубрика. Я так это понимаю: пока Настя не застелит верхнюю койку, чтоб я не стелила нижнюю.
Я отхожу. А дежурная:
– Чертова Капка!.. Стели… Стели! Ты задержишь строй.
Ну чтоб им потрудиться и один разок мне как следует объяснить! Даже странно! Должно быть, они не догадываются, что я не понимаю. Они думают, это от вредности.
В окна, где на подоконнике стоят два вечнозеленых – и драгоценных для Севера – цветка, входит тускловатый свет полярного летнего утра.
Может, эти цветы единственные во всем городе… Откуда они взялись, кто их привез?
Я не знаю этого. Но мы их так бережем, так гордимся ими!.. Шутка сказать – цветы!..
Серым светом залита комната – кубрик. Посредине кубрика – стол. Он застлан чистейшей клеенкой (и класть на стол по дороге нельзя ничего). На столе – чистейший (стерильный) графин и четыре стерильных стакана. Около каждой койки белая-белая тумбочка – ночной стол. Вернее, у каждой из нижних коек – две тумбочки. Одна – той девушки, что внизу, а другая – той, что с верхнего яруса.
Иногда старшина типографской команды, матрос двадцати пяти лет, красивый и ладный, обходит все кубрики и тот кубрик, где девушки. Настя в него влюблена. Когда он входит, она начинает медленно надуваться и тихо краснеть… Вздохнет и опрометью из кубрика.
Все хранят беспристрастные, невозмутимые выражения лиц. Как будто бы так и надо. Перевожу глаза с убежавшей Насти на старшину я одна. Сдвигая брови, как будто Настя ему не Настя, он сосредоточенно заглядывает в каждую тумбочку. Мне это кажется очень неловким. И даже глупым, потому что там лежат наши аккуратно сложенные байковые штаны. Но девочкам наплевать. Им как будто бы нипочем, поскольку они на флоте. Флот! Ничего не поделаешь, ничего не попишешь. Север – значит, по вещаттестату полагаются байковые штаны. Они до того военные, что раз, мол, смотрит, значит, так полагается. Всё у них в порядке, в порядке, в порядке! Катушки они завертывают в обрывки газеты (для аккуратности), иголки и те во что-то завертывают. Когда шить, приходится все это разворачивать. И девочки называют это порядком. Я подчиняюсь, потому что военная. Флот! Ничего не поделаешь, ничего не попишешь. Я до того дошла, что все в моей тумбочке тоже завертываю в газету. Даже мыло. Даже зубной порошок…
Утром, когда встаем и еще не надели фланелевок, все мы ходим по кубрику в тельняшках, с полотенцами через плечо… На ногах у нас военные сапоги, волосы коротко острижены – у всех одинаково: сантиметр выше мочки ушей. Раньше у меня были длинные и густые косы – аккуратная голова. Но теперь я тоже коротко стрижена, как полагается по уставу… Однако по уставу положено, чтобы волосы были гладкие. А мои волосы не хотят подчиняться уставу: они вьющиеся и жесткие. Теперь, когда их подстригли, они торчат во все стороны. Два раза меня из-за этого хватали на перекрестке и водили в комендатуру.
«Девушка, а голова какая неинтересная. Некрасиво. Нехорошо!» «Но я же не виновата, что у меня уродились такие волосы».
«От горшка два вершка, а еще перечит!.. Может, прикажешь у тебя у единственной заводить на голове фейерверк?!» – Стройсь! Что ты стоишь и моргаешь, Капитолина?
– Девочки, погодите минутку, я как следует намочу волосы и потуже завяжу их косынкой.
– Ты – с косынками тюнькаться, а люди из-за тебя без завтрака? Так выходит, по-твоему!.. От ловка́!
Ясное дело, я правофланговая. А как же! Так уж мне на роду написано, чтоб ростом я меньше всех. – Гляди-ка, гляди-ка: не матрос, а кукла! Да нет, вот эта, правофланговая. – Через тебя одни неприятности, – ворчливо говорит Настя.
Ростом она повыше меня, только толстая. Мы с ней в паре. Шагаем. Шаг четкий. Шуршат сапоги на камнях и асфальте. «Ать-два» – протяженней, и «кляк» – завершающе. Ать-два, кляк. Ать-два, кляк! Но одновременно и рядом, и вместе со звуком нашего шага звенит у меня в голове тонюсенькая, как ниточка, нечеткая музыка: «тири-вир». Я боюсь этой музыки. Она меня отвлекает. И я зажмуриваюсь. «Тири-вир, тири-вир… Ленинград, мама, сто грамм, сто грамм».
Доктор Меркулова, мой будущий друг, хирург и вторая мать, рассказывала потом, что обратила как-то внимание на спину крошечного матроса. «Если б ты знала, какой печальной и напряженной была эта детская, узенькая спина!»
«Давай отвлекись!.. Не думай. Смотри на залив, на чаек… А горы… А снег? А свет? Особенный, северный!..»
Мы идем дружным строем, и люди на нас оглядываются. Они говорят:
– Вот девушки. Наши девушки!
До столовой, к счастью, недалеко. Мы шагаем рьяно, степенно, старательно.
Впереди, вскинув голову, в краснофлотском берете с «крабом» марширует наша старша́я – Сима.
Мимо нас – старшина типографской команды, в которого влюблена Настя. Настя становится густо-розовой.
Мимо – мичман-усач, последний усач на флоте. Мимо – шасть! – режиссер Родомысленский в своей щегольской форме.
Камбуз.
Снимаем шинели. Застенчиво входим в зал. Мы – девушки. А? И никогда не хотим есть. Если нужно будет, то