Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Маяковского война с банальностью была не менее важной, чем война с Врангелем, хотя и касалась она в основном двух сфер жизни – домашнего очага и любовных дел. Сергей Третьяков объявляет «битву за вкус» в области быта, мировоззрения и психологии новых советских граждан. Третьяков пишет:
Бытом, сиречь пошлостью (в генетическом значении этого слова: «пошло есть», то есть установилось), в субъективном смысле назовем мы строй чувствований и действий, которые автоматизировались в своей повторяемости применительно к определенному социально-экономическому базису, которые вошли в привычку и обладают чрезвычайной живучестью. Даже самые мощные удары революции не в состоянии осязательно разбить этот внутренний быт, являющийся исключительным тормозом для вбирания людьми в себя заданий, диктуемых сдвигом производственных взаимоотношений. И бытом же в объективном смысле назовем тот устойчивый порядок и характер вещей, которыми человек себя окружает, на которые, независимо от полезности их, переносит фетишизм своих симпатий и воспоминаний и, наконец, становится буквально рабом этих вещей77.
Третьяков противопоставляет приобретателей и изобретателей, накопителей прошлого и творцов будущего. В революционном дискурсе понятие «вещь» приобретает отрицательный оттенок: оно обозначает не вещь саму по себе, а вещь, существующую ради вещи, овеществление революционной поэтической сути, застой, пассеизм. Вещь – это орудие соблазнения и закрепощения масс, своего рода опиум для народа, фетиш приобретателей и накопителей. В своей радикальной критике, направленной против фетишизма, Третьяков призывает к радикальному остранению «устойчивого порядка» и рабства вещей.
В 1928 году Николай Бухарин писал: «Мы создаем и скоро создадим цивилизацию, в сравнении с которой капиталистическая культура будет выглядеть вульгарной уличной пляской рядом с героическими симфониями Бетховена»78. Из этого заявления можно сделать вывод, что большевики вели не классовую борьбу, а борьбу за вкус, либо что эти два вида борьбы неотделимы одна от другой. Удивляет и то, что лидер народной революции отдает такое явное предпочтение музыке гения XIX века перед народным уличным танцем и уравнивает популярное с вульгарным.
В 30-е годы авангардная мечта о диктатуре вкуса оказалась подавлена строгим режимом, проводящим новую советскую культурную программу. Соцреализм означал запрет не только контрреволюционной пошлости, но и сатирической кампании борьбы с ней. Советская комедия и сатира 20-х годов в произведениях Зощенко, Ильфа и Петрова, Олеши, Маяковского и Эрдмана – все это питалось тихими маленькими ужасами и приятностями пошлой жизни и именно потому оказалось обречено79.
Обнажение мелкобуржуазной пошлости в 30-е годы стало более опасным, нежели примирение с ней в 20-е: многие борцы с пошлостью были уничтожены режимом. Новые же советские люди перенесли и пережили не только пошлость, но и кампанию по борьбе с ней. В середине 30-х годов создана была сталинская элита, новая советская аристократия и советский средний класс. Борьба с мещанством увяла, так как бывшие мещане и бывшие борцы с мещанством, оставшиеся на воле, объединились вместе против других врагов народа и встали на защиту своих новых привилегий. В послевоенное время домашняя идиллия, казавшаяся ересью левым художникам, заняла свое место даже в пантеоне жанровой живописи социалистического порядка.
В 60-е годы обвинения в адрес пошлости воскрешаются как форма культурной критики сталинизма. Главным лозунгом хрущевской эпохи стала борьба за искренность – в слове и деле, в интонации и поведении. Искренность, любовь, дружба, жажда странствий – все эти увлечения оттепели не терпели повседневного застоя. Любовь возвращается в искусство очищенной от вчерашнего аккомпанемента стахановских подвигов или декадентской экзотики популярных песенок Вертинского о бананово-лимонном Сингапуре, наследия 50-х. Поэты и художники оттепели предпринимают усилия очистить романтический разговор о любви и революции от налета сталинской пошлости80. Евгений Евтушенко с гордостью говорит в своем стихотворении, обращенном к возлюбленной: «У меня есть две любимых, революция и ты»81. И поэт просит обеих простить ему его мелкие предательства.
Пройдет еще десятилетие, и борьба шестидесятников с желтыми канарейками, мягкой мебелью и приобретательским вещизмом устареет так же, как и признание в любви революции. На смену всему этому придут более откровенные признания в любви – на иностранных языках – на заигранных пластинках Битлз и французских шансонье, от Ива Монтана до Сальваторе Адамо и Джо Дассена. В 70-е годы товары с Запада обрели огромный спрос на черном рынке. Зарубежные предметы обихода и одежда вошли в советскую повседневность. Началось повальное увлечение всевозможными иностранными упаковками – финские коробочки из-под сыра «Виола», предназначенные на выброс по употреблении, оставлялись в хранении и многократно использовались. В особенном почете находились пластиковые пакеты с «лейблами», они циркулировали на черном рынке наряду с твердой валютой. Иностранные слова вошли как в сленг фарцовщиков, так и просто в разговорный язык. В свою очередь на черном рынке научились подделывать иностранные лейблы и печатать их на изношенных джинсах, сделанных в Польше, и на футболках из Прибалтики. Изношенные джинсы продолжали изнашиваться все следующие десятилетия, долгая жизнь была также обеспечена и бумажным стаканчикам и пластиковым пакетам. При этом идея о том, что какие-то предметы могут быть разового пользования (disposable objects), оставалась совершенно чужда советской культуре, где вещи вообще, а особенно вещи из-за границы, всегда были дефицитом. Сама добыча их часто являлась предметом долгих воспоминаний о рискованных приключениях молодости. Вещи были далеко не утилитарны, а скорее памятны и хранились как сувениры. К началу 1980-х слово «пошлость» сделало полный круг – сам разговор о ней начал попахивать чем-то старомодным и банальным.
Перестройка началась с возврата к истории, и следом пришла переоценка эстетических и моральных ценностей. Предметы и эмблемы пошлости и китча и история борьбы с ними стали в центре нового перестроечного экспериментального искусства. Кино перестройки, такие фильмы, как «Асса», «Черная роза – эмблема печали», «Город Зеро», которые часто видятся как примеры «отечественного постмодернизма», играют с новыми и старыми образцами китча. Это стало своего рода культурным экзорцизмом, осознанным и бессознательным карнавалом пошлости и китча.
Политические метафоры тоже своеобразно отражают историю борьбы с бытом и пошлостью. Горбачевская «перестройка» противопоставлена брежневскому «застою». При этом история слова «перестройка» в советском контексте давно забыта. Слово появилось в конце 20-х годов в партийном указе, говорящем о «перестройке быта». Таким образом политические метафоры разделяют участь метафор поэтических: они изобретаются, повторяются, превращаются в клише, а затем распадаются, чтобы снова всплыть в новом контексте. Интеллектуальная история