Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Российские историки конца XIX века обратили внимание на тот факт, что в старом русском законодательстве не существовало понятия «частного лица», что, по их мнению, свидетельствовало о лишении частного человека чувства достоинства и обозначало чрезмерную зависимость от государства99. В отличие от законодательств новгородского и псковского, московское законодательство не заботилось о принятии законов о правах слуг. Более того, уголовный указ 1649 года не признает ценность человеческой жизни как таковой – в нем просто-напросто отсутствует статья, охраняющая личность от оскорбления или бесчестия. По сути, именно концепции личности в нем и недостает. Все слои, включая духовенство, определяются в соответствии с родом занятий и тем местом, которое они занимают в государственной иерархии. В то время как в странах Западной Европы ассоциации, гильдии и союзы защищали права своих членов, в России они оставались бесправными и беззащитными. В декрете Петра Великого «На признание дураков» говорилось, что «дураки» могут иметь наследство и благородное происхождение, но они не имеют пользы для государства. Исходя из этого декрета выходит, что понятие «дурак», как и в свое время идиот в Древней Греции, ближе всего по значению к обозначению «частного лица». В таком контексте частная жизнь – это плохая шутка, дурацкая выходка, за которой у государства должен быть глаз да глаз. В целом проведение водораздела между общественным и частным оставалось прерогативой государства гораздо дольше, чем в какой-либо другой стране Западной Европы100.
Как получилось так, что в российском контексте «частная жизнь» противопоставляется не «общественной жизни», а русской душе и русскому характеру? Понятие национального характера в любой культуре вырабатывается не внутри традиции, а скорее снаружи, при пересечении границ, которое вызывает одновременно самокритику и защитную реакцию, комплекс неполноценности и комплекс превосходства. Культурные различия воспринимаются не нейтрально, а скорее как патриотический вызов.
Российские путешественники узнали о личной жизни из заграничных путешествий. Например, драматург Денис Фонвизин, побывавший в Западной Европе в 1770 и 1780 годах, написал множество писем и эссе с жалобой на аффектацию и неестественность европейского существования. При этом его идеал «естественного человека» также вполне европейский. Фонвизин исколесил Францию в поисках своего кумира Жан-Жака Руссо, встретиться с которым ему так и не пришлось (?). В письме сестре он пишет:
Вообще тебе скажу, что я моральною жизнию парижских французов очень недоволен. <…> Всякий живет для одного себя. Дружба, родство, честь, благородность – все это считается химерою. <…> Будь учтив, то есть никому ни в чем не противоречь; будь любезен, то есть ври, что на ум ни набрело, – вот два правила, чтоб быть un homme charmant101.
Портрет фонвизинского «француза» на редкость смахивает на определение эгоиста, которое будет дано в словаре Даля столетием позже. Французский homme charmant живет исключительно ради себя и в угоду поверхностному театру социальной жизни. Француз страдает отсутствием душевности и одновременно отсутствием разума. Так беспощадно обошелся российский путешественник с родиной Декарта и Просвещения, гордящейся своей рациональностью. Главная претензия Фонвизина к западной жизни – отсутствие послушных и обязательных слуг, подобных тем, какие есть в России102. По мнению Фонвизина, даже слуги в Европе – люди, заботящиеся лишь о своей выгоде, испорченные понятием homme charmant. Прислуга в Европе имеет слишком много прав на частную и другую жизнь и слишком мало обязанностей.
В то время как Фонвизин сокрушался по поводу неестественности, лицемерия и негуманности французов, маркиз де Кюстин более полувека спустя был шокирован «отсутствием человеческого достоинства» и искусственностью поведения жителей России. Он сравнил петербургское высшее общество времен Николая Первого с гофманианскими людьми-машинами, участвующими в блистательно оркестрованном спектакле самовластья. По мнению Кюстина, россияне излишне отождествляют себя со своими обязанностями по отношению к церкви, государству и бюрократии и не развивают независимую личность.
При описании внутреннего убранства русского аристократического жилья Кюстин обращает внимание на противоречие между выставленным напоказ богатством, имперской роскошью и «неопрятностью в быту, отсутствием личного пространства и глубоким природным беспорядком, который напоминает об Азии»103. То, что славянофилы позже назовут «мессианской бездомностью», выступает здесь как дурное ведение домашнего хозяйства.
Особенно расстроило маркиза российское пренебрежительное отношение к самому сакральному и интимному из всех предметов европейской мебели – к кровати. Он отмечает, что «кровать» не существует в России в том же качестве, в каком она состоит «в странах, где цивилизация уходит в глубь времен»104. Российский аристократический дом, который он описывает, имеет чрезмерное, по мнению иностранца, количество спальных мест: деревянные скамьи, где возлежит престарелый больной граф, и многочисленные подушки на полу для отдыха слуг мужеского пола и отдельно, за ширмой – для женского. Отдельно от всего этого находится отгороженная занавеской «парадная кровать», роскошный предмет обстановки, выставляемый разве что на обозрение иностранцев, но которым, в сущности, никто не пользуется по назначению. Эта русская «кровать для обозрения» – вполне платонический предмет, существующий как идеальная форма кровати, а не как практический предмет обстановки. Навязчивая идея создавать видимость «человеческого достоинства» находит отражение во множестве легких перегородок, которые отделяют роскошные приемные помещения аристократического дворца от его жилых покоев. Личное пространство в России выступало как потемкинская деревня мелкого масштаба, убранная для иностранных гостей.
Несомненно, и фонвизинский отчет о европейской жизни, и «Россия в 1839 году» Кюстина – ненадежные исторические источники. Оба недостаточно документированы и достаточно предвзяты. Фонвизин пишет дидактический текст, нацеленный на российских подражателей европейской моде. Кюстин же сочиняет сатирический памфлет, направленный против монархизма. Сам маркиз приехал в Россию монархистом, ищущим приюта от Французской революции, однако, повидав абсолютную монархию в России, он сделался чуть ли не республиканцем. При всей их разнонаправленности они воспроизводят одни и те же общие места из общекультурных мифологий России и Запада, а также восходят к одному и тому же литературно-философскому источнику, Руссо, с его идеей естественного человека. Естественный человек, как выясняется, плохо переводится на иностранный язык, при переводе теряя свою природную непосредственность.
Подозрительное отношение к домашнему очагу присуще многим русским путешественникам, даже таким «западникам», как Александр Герцен. В письмах скитальца-эмигранта Герцен описывает свою радость при переезде на новую квартиру в Париже и обретении личного пространства.