Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О том, что происходило дальше, поведал нам Йоська. Так вот, пани Голда вынуждена была раздеть учителя, нагреть выварку воды и выкупать его в лоханке, а потом еще и постирать его штаны и подштанники вместе с двумя сорочками, не говоря уже о чулках с подвязками, и даже туфли. Пан учитель был убит морально, догадавшись, какую свинью подложили ему чертовы детишки, он сидел на диване, завернувшись в простыню, и бормотал себе под нос какие-то мудрености, слезы текли по его лицу и печаль грызла душу, а пани Голда проклинала нас на чем свет стоит, и пуще всех Вольфа, а особенно когда заметила, что мы подглядываем за тем, как она развешивает на веревке подштанники пана учителя, который теперь уже будто воды в рот набрал, а на все реплики хозяйки отвечал лишь «угу» или «у-у». А потом пани Голда схватила веник и стала гонять Йоську по дому, хотя тот ни сном ни духом не ведал и даже не догадывался о нашей операции, и мамаша, увидев, что он прячется от нее и отбивается изо всех сил, в то время как во всех других случаях, когда был виноват, покорно принимал наказание, в конце концов поверила в его непричастность и отправила встретить Лию из музыкальной школы, чтобы та переждала до вечера у тетки, пока сорочки и подштанники пана учителя высохнут и он сможет избавиться от постылой простыни.
С тех пор Йоська больше иврит не учил, пан Каценеленбоген десятой дорогой обходил будку пана Рубцака, а пан Рубцак диву давался, отчего это пан учитель внезапно разлюбил лимонную шипучку. После того случая Йоська долго не виделся с паном Каценеленбогеном, а когда встретил его в 1940-м уже при советах, то вежливо поздоровался и попытался извиниться за тот досадный случай, но пан Каценеленбоген похлопал его по плечу и сказал с грустью в глазах:
– Ничего, ничего, скоро наступит такое время, что ты будешь завидовать тем, кто умер, а еще больше тем, кто не родился.
И когда Йоська рассказал нам это, мы никак не могли понять, что имел в виду пан учитель, и только в начале июля 1941-го открылись у нас глаза, потому что мы увидели пана учителя среди тех жидов, которые выносили трупы из тюрьмы на Лонцкого, трупы, которые уже смердели и зловоние било в ноздри, трупы людей, которых советы расстреляли во всех тюрьмах Украины, отступая перед немцами, и были трупы молодых девушек, изнасилованных и истерзанных, и были там трупы молодых семинаристов в жутких синяках, и жиды плакали, неся их, и не воротили нос, как все те люди, которые стояли в сторонке и прижимали к носам платки, чтобы не вдыхать смрад, а позже пан Каценеленбоген ползал по тротуару перед оперным театром и драил его зубной щеткой, и рядом с ним ползали другие жиды и тоже чистили тротуар, и были там учитель математики Лео Фельд, и музыкант Гершель Штраусс, и хозяин мануфактурной лавки Якуб Икер, и даже заядлый картежник Ицик Кон, который не вписывался в такую уважаемую компанию, а неподалеку стояли эсэсовцы и смеялись, и смеялась толпа, поглядывая на немцев, чтобы не пропустить очередного взрыва смеха и вовремя подхватить его, потому что смех этот сближал их, возвышал их над этим жидовским отродьем, над этой сволочью, которая когда-то была такой гонористой, а теперь ползает по земле в своих костюмах, в рубашках и галстуках, этот смех делал их равными с храбрыми готами и давал индульгенцию на выживание, потому что если ты не смеялся, то сразу оказывался по ту сторону, среди этих черных клопов с пейсами и без, и не место тебе было среди представителей цивилизованной Европы. И я увидел, как у пана Каценеленбогена катятся слезы по впалым щекам, а он макает в них щеточку и моет ими тротуар, плитку за плиткой, и манжеты у него уже испачкались, и колени, а кто-то из толпы пнул его сзади, и пан учитель упал на тротуар животом, очки у него слетели, и он пытался нащупать их, и тут мне стало так противно на душе, так больно от того, что мы ему подстроили когда-то такую пакость, несчастному одинокому человеку, который не делал ничего плохого, лишь выполнял свой учительский долг, я не удержался, наклонился и подал ему очки, а толпа возмущенно заулюлюкала, кто-то меня толкнул, и я отлетел к стене, а эсэсовец поманил меня к себе пальцем и поинтересовался, не жид ли я, сразу нашлись советчики, которые готовы были стянуть с меня штаны и убедиться, что я не жид, но тут выскочила из толпы наша сторожиха и завопила:
– Да уймитесь вы уже! Это ж Леся Барбарыки сын! Та шо ж вы за люди! Я его с малых лет знаю!
Кто-то перевел эсэсовцу слова сторожихи, тот улыбнулся, кивнул и махнул мне рукой, мол, ты свободен, и я пошел, с образом бедного учителя перед глазами и всех остальных, что ползали, и даже картежника Ицика. А в последний раз я видел пана Каценеленбогена в аптеке, жидам лекарства продавать запретили, но учитель этого распоряжения еще не слышал и просил сердечные капли, аптекарь не знал, что же ответить, чтобы не обидеть учителя, в конце концов сказал, что капель в этот раз не завезли, и учитель вышел и направился в другую аптеку, я догнал его и объяснил, что он уже нигде не сможет купить лекарств и что я ему охотно их куплю, он удивился, но согласился, и когда я ему протянул эти лекарства и отказался брать у него деньги, он спросил, кто я, но я не признался, что у меня на душе грех за него, и не признался, что дружу с Йоськой, потому что тогда он догадался бы, с кем имеет дело, я только улыбнулся и пошутил:
– Добрый самаритянин.
Выйдя от отца, Марко обнял Данку за талию и спросил:
– Ну, как тебе мой старик?
– Не такой уж он и старик. Между прочим, я заметила, что ты ни разу не обратился к нему «папа».
– Я рос без него. Это понятно.
– Ты на него в обиде?
– Нет. Я ведь знаю, как это все произошло… Его постоянно долбали, моя мама и бабушка… Они не видели никакого смысла в его интересе к науке и требовали заняться репетиторством, которое приносило бы реальные заработки. В конце концов это его достало, и он ушел.
– Ты так и не назовешь его папой?
– Не знаю. Мне с трудом дается обращаться к нему на «ты».
Они сели в машину, и Марко нажал на газ.
– Может, еще в центр заедем, выпьем шампанского?
– С меня хватит. Я уже выпила вина. Отвези меня домой, – сказала она сухо, наблюдая, как сизая поволока вечера начинает опускаться на улицу.
– Да ведь рано еще.
– Ну и что?
– Ничего. Тогда, может, остановимся где-нибудь в укромном местечке.
– Зачем? – сказала она таким холодным тоном, что он удивленно посмотрел на нее, а потом положил руку на ее бедро и засмеялся:
– За тем самым.
Но Данка сбросила его руку:
– Ты бы лучше руль держал, а не мою ногу.
– Что с тобой? Неужели тебе не хочется?
– В машине не хочется.
– А мы что, впервые делаем это в машине?
Она не ответила, смотрела перед собой и что-то обдумывала, а когда они проезжали мимо церкви Петра и Павла, перекрестилась, и губы ее шевельнулись.