Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты что-то сказала?
– Нет.
– Ты разговариваешь сама с собой?
– Я часто это делаю. Странно, что ты заметил это только сейчас, – сказала она, а через мгновение уже была мыслями где-то совсем далеко. Возле Кукольного театра едва сдержала себя, чтобы не попросить остановить машину и не выйти, чтобы пойти куда-нибудь в тихие узкие улочки, продолжая разговаривать сама с собой, но вспомнила, что у нее в сумке слишком большая ценность – книга, в которую она погрузится с головой уже этим вечером, о которой мечтала, и ее рука невольно ощупала сумку, будто проверяя, на месте ли книга.
Вольф учился на медицинском у самого профессора Вайгля[51], Ясь – изучал в университете философию. Ну, а я был как в той сказке: три брата умные, а четвертый так себе. Хотя мои друзья меня за дурака не держали, моя мама постоянно мучилась этой проблемой, никак не могла для себя решить: то ли сын у нее тупица и больной на голову, то ли гений, ведь гении, как известно, тоже большей частью слегка пришибленные, я лично склонялся к тому, что я все же гений, ибо ничто так меня не распирало, как гениальные идеи, которые просто таки требовали, чтобы я записал их для вечности, чтобы грядущие поколения, благодаря мне, могли совершенствоваться. А так как моя мама уже прочно заняла свое место в литературном мире, то и я решил не отставать и, купив большую толстую тетрадь, разлинованную для расчетов, написал на ее обложке «Размышления и фантазии. Том первый», такие тетради я видел на прилавках магазинов, и лавочники вписывали в них всякую всячину, типа «Пан Дупик взял в долг кильомняса» или «Смельницы скниловской – чтыри мешка муки ржаной», лет через пятьсот такие тетради стали бы бесценным сокровищем, жаль, что глупые лавочники этого не понимают, так разве можно усомниться в бесценности моих «Размышлений и фантазий»? Хотя, если честно, я завел эту тетрадь не столько для себя, сколько для мамы, чтобы она не пыталась запихнуть меня куда-нибудь на работу, тетрадь была замечательной отмазкой, она всегда лежала передо мной на столе, а ручкой я ковырял в ухе, чесал лоб и пытался разродиться каким-нибудь размышлением или дохленькой фантазией, в особые минуты вдохновения мне удавалось нацарапать даже целую страницу. Я никогда не сомневался, что когда-нибудь это станет эпохальным произведением, потому что эпохальное произведение – это то, которое возвышается над эпохой, а точнее – вообще кладет на эпоху, она ему до задницы, срать оно на нее хотело, вот что такое эпохальное произведение, и поэтому я всегда носил при себе блокнот и записывал в него свои эпохальные мысли, которые пенились и вырывались из меня, как топленое молоко, и когда уже невозможно было сдержать их никакой крышкой, я записывал их на скорую руку, чтобы потом в сакральной домашней тишине, обмусолив каждую такую мысль, как конфету на языке, вписать в тетрадь и таким образом запечатлеть на веки вечные. Поэтому и не удивительно, что я страх как не любил, когда моя матушка выводила меня из трансцендентного состояния, она не раз, бывало, пыталась выведать, что же я там такого пописываю в сакральной тишине, и тихонько, на цыпочках подкрадывалась сзади, чтобы заглянуть через плечо и познать непознанное, постичь непостижимое, понять непонятое, а так как ее при этом всегда выдавало тяжелое посапывание, я гасил ее порывы взрывом праведного возмущения, она терялась в своей простоте и вообще забывала, зачем подкрадывалась.
– Мама, – говорил я, – неужели вам больше делать нечего? Вы что, уже вымели пыль из-под буфета? Мне кажется, что там уже формируется пылевой шар, готовый взорваться в любой момент. Или вы уже испекли ореховый пляцек с пряностями, который мне обещали еще на прошлой неделе? Или уже перебросились парой слов с соседкой, у которой дохлая кошка ожила и, выбравшись из могилы, как Лазарь, вернулась домой? А может, вы уже завершили работу над стишком на могиле пана Цуцыкевича? И нашли челюсть нашего дедушки, которую он забыл в кафе пана Дзембы? У вас должна голова раскалываться от ваших проблем, а вы подкрадываетесь ко мне, как лисица в курятник!
– Это я лисица? – возмутилась мама. – Это я – в курятник? Я тебе варю, пеку, стираю, глажу, а ты! Дармоед! Какое счастье, что твой отец не видит этого позора! А он так хотел, чтобы сын его стал че-ло-ве-ком!
С тех пор я стал запираться в своей комнате и часто лежал на кровати, погружаясь в размышления и фантазии, по крайней мере, потолок я изучил досконально, чего не скажешь об учебниках, которые валялись у меня под кроватью. Потом я записал: «Даже гений нуждается в обществе. Даже гений может изменять своей жене. Даже гений сам стирает свои носки». Упоминание о носках, которые всегда стирала моя мама, вызвало ассоциации с другими деталями гардероба, и следующая моя мысль была такой: «То, что кто-то носит трусы, не означает, что он попадет в рай раньше того, кто их не носит». Думаю, каждый в своей жизни мог назвать кого-то, кто не носил трусов, я знал, по крайней мере, четырех таких. Это была старая пришибленная пани Скоробецкая, которая еще в 1894 году прославилась тем, что задрала юбку и показала голую задницу первому львовскому трамваю, который трюхал на Лычаков. С тех пор мало что изменилось, потому что пани Скоробецкая, хоть и сгорбилась и усохла вся, но голая ее задница продолжала оставаться последним аргументом в любом споре. Второй и третьей особами без трусов были две торговки на Рынке, которые продемонстрировали свои голые задницы друг дружке, как последний весомый аргумент в затянувшемся споре, свидетелем этой исторической сцены был не только я, а еще целая куча народа, так что это знаменательное событие не преминуло даже в газеты попасть, а четвертой особой без трусов была Лия, она с детства не носила трусиков, хотя и была ужасной чистюлей и, направляясь в клозет, всегда прихватывала с собой тазик с теплой водой, чтобы сразу и помыться. Об этом мы знали от Йоськи, но я и сам когда-то в этом убедился, когда мы играли в прятки, Лии было тогда одиннадцать лет, а мне четырнадцать, глаза у нее были, как два уголька, полные вишневые губы имели такой вид, словно она только что выпила кварту крови, и вот в густых кустах бузины, где мы с ней спрятались, Лия села на траву, согнув перед собой колени и обхватив их руками, а я лег на живот, мы оба притаились и не разговаривали, и тут я увидел между опущенным краем ее платьица и травой голую попку с укромной щелочкой, которая напоминала улыбку и которой до сих пор мне видеть не приходилось, маленькие реденькие волоски едва только начинали курчавиться вокруг лона, я не мог отвести глаз и замер, затаив дыхание, и тут край платья подтянулся вверх, обнажив еще больше тот удивительной красоты пейзаж, к которому невольно потянулась моя рука и накрыла его ладонью, словно оберегая от всех несчастий мира, и ладонь чувствовала все нарастающее тепло, которым горело лоно, и это тепло двигалось по руке вверх, перешло на мою грудь, и я почувствовал уже такой адский жар за грудиной, что даже отшатнулся, а Лия, как ни в чем не бывало, опустила край платья и сказала: «Пора вылезать. Они нас тут никогда не найдут». С тех пор нас стала объединять какая-то невидимая тоненькая ниточка чувств, еще не сформировавшихся и до конца не осознанных, но когда я, так же как и все мои ровесники, время от времени погружался в детский грех, то вызывал в своем воображении именно лоно Лии, и тогда тепло снова проникало в мою руку и поднималось к груди, да и было от чего, потому что с годами Лия становилась все краше и краше, уже подростком она была хорошенькая, как куколка, черные кудри обрамляли ее головку, а в глазах появился манящий блеск и на щеках румянец, к тому же у нее налились груди, каждая из которых уже не поместилась бы в ладони, а потом округлились бедра, и попочка стала такой выпуклой, что я вынужден был отводить глаза в сторону. Довольно долго мы не имели возможности уединиться, но всегда, когда мы оказывались рядом, я касался мизинцем ее ладони, и она отвечала таким же едва заметным прикосновением, от которого меня пронизывал теплый ток, заставляя сердце биться быстрее, иногда удавалось поймать ее мизинец и подержать несколько минут под столом, чувствуя, как на мое поглаживание она всякий раз отвечает своими тоненькими пальчиками, ни единым движением головы или голосом не выдавая себя, и такая сокровенность влекла меня еще сильнее, заставляла лишь тем и заниматься, что искать случая для прикосновений. Но когда ей исполнилось шестнадцать, нам уже не нужно было прятаться, я встречал ее из гимназии и провожал до дома, а по дороге мы прогуливались в Иезуитском парке или на Высоком Замке, держась за руки, и я долго еще, долго не мог осмелиться поцеловать ее, очевидно, когда я был младше, я был смелее, кто знает, как долго бы это продолжалось, если бы однажды, когда мы сидели на лавочке на Высоком Замке, а вокруг не было живой души, кроме белок, Лия не привлекла мою голову к себе и не поцеловала, тогда уж и я припал губами к ее губам, и хотя делали мы это впервые и сильно обслюнявили друг друга, нам обоим понравилось, и я даже расхрабрился и положил руку на ее колено, а она накрыла ее своей рукой, и мы сидели так, прижавшись друг к другу, и молчали, я не знал, что сказать, у меня будто язык отнялся.