Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нахес, это ты?
— Это ваш помощник, стенографист, помните меня, Кира Арсеньевна?
Женщина открывает дверь.
— Как вы сказали, Кира Арсеньевна?
— Да, так я и сказал.
— Странно.
— Ничего странного.
— А я шла открывать, думала, Нахес вернулся. Представляете, утром просыпаюсь, а его рядом нет. Ни записки, ни звонка телефонного, может, он разлюбил меня?
— Как вы спали сегодня, Кира Арсеньевна?
— Тревожно! Очень-очень тревожно! Снился сон, не могу пока его расшифровать. Куда-то плывем, безбурно так, умиротворенно плывем.
Всех, кто устал быть на корабле, забирают резиновые шлюпки. Многие плавают с трубкой под водой. Я обращаюсь к бабушке, представляете, там была моя бабушка, она никогда не плавала на кораблях, ее всегда укачивало! Так вот, я говорю ей: «Они не дают мне вернуться на борт». Мы идем к сторожихе, она учтиво хмыкает и сообщает нам, что вход закрылся. Бабушка забирается к ней под стол и вдруг высовывается уже маленьким Степашкой.
— Это из детской программы, что ли?
— Да!
Доктор смотрит на коричневый брегет, доставая из кармана наручные часы, сверяет время и подходит к окну. На гиацинтовых подстилках скапливаются инвалидные коляски, некоторые из них находятся в движении, некоторые покорно ждут хозяев, дремлющих среди цветов.
— Привезите ее сюда, здесь она будет мне понятнее.
— Еще рано, она еще не дописала свою книгу.
— Книгу? Какая хорошая мысль, это может стать терапией для нее.
— Или наоборот.
— В каком смысле?
На лбу стенографиста толпятся капли пота. Глаза прячутся за квадратными очками. Волосы стремятся в небо и становятся антеннами, держащими связь с космосом.
— Ну что, будем дописывать?
Кира Арсеньевна снимает очки, завязывает пепельные волосы атласной лентой и усаживается за стол.
— Пора заканчивать роман.
— Итак, мы остановились на тминных кустах.
«Мы увиделись с ним в субботу около шумной московской синагоги. Улица Архипова притягивала всех активистов еврейского движения. Все торжества означали — синагога, но в здание никто не входил. Мы прошли три квартала, миновали пару русских церквей, и он сообщил мне о завершении нашего знакомства.
Семидесятые отличались множеством необоснованных отказов в разрешении на выезд за границу. Властям было неважно, кто ты, одинокий художник, который пачкает мольберты барашками, или актер, который всю свою жизнь прокочевал. Таким и был Матвей Клезмер. Музыкант, мечтающий открыть маленький театрик в стране Советов, он был ввергнут в круговорот еврейской эмиграции.
Я работала в московском подвале среди кулис на канализационных трубах, кулиски эти когда-то украла наша подпольная труппа во время единственных гастролей. В костюмерном цехе я ремонтировала платья, пришивала ситцевые заплаты к парчовым юбкам и затирала ранки на стоптанных туфлях. Уже после второй песни я поняла, что влюбилась в этого еврея, и ради меня он остался в Москве.
Но тминные цветки дарил мне Матвей недолго. До тех пор, пока группа еврейских активистов, измученная обоесторонним теснением правителей, не решила угнать самолет. Еврейские „отказники“ хитроумно планировали покупку всех билетов на АН-2, который летал на северо-западе страны. Приземление предполагалось на мокром шведском асфальте как можно скорее, они мечтали рассказать миру о тяжелом положении евреев в СССР. Итак, пятнадцатого июня я оставила все надежды слышать по утрам тенор Матвея Клезмера. Всех участников арестовали в Смольном. Больше я ничего о нем не слышала, и жалеть мне оставалось только об одном: что не родила от Матвея ребенка.
Спустя какое-то время я услышала по радио выступление: „…а почему не дать им маленький театрик на пятьсот мест, эстрадный еврейский, который работает под нашей цензурой, и репертуар под нашим надзором? Пусть тетя Соня поет там еврейские свадебные песни. Я не предлагаю этого, я просто говорю…“»
Доктор выписывает на мелованном бланке направление пациентке Кире Арсеньевне на лечение. Он отводит ей кушетку в «Доме милосердия», в солнечной палате, пропахшей спичками.
— Ей понравится у нас, это смена обстановки! Всем им не свойственна усидчивость, они постоянно путешествуют. Вот Тассо, например, Челлини часто меняли род занятий.
— Но я же вам говорила: она пишет книгу, у нее есть занятие уже три года.
— Я не ставлю под сомнение оригинальность их мышления. Порой оно даже доходит до абсурда. Они страстные, колоритные люди.
— Так в чем же тогда их ненормальность?
— Главные признаки — в самом строении их устной и письменной речи, в нелогичности выводов, в противоречиях.
Доктор снова достает часы из кармана и на этот раз сверяет время с часами настенными.
— Все, жду с нетерпением вашу мамочку! Кстати, вы одна у нее?
— Отец умер шесть лет назад.
— Тем более! Везите ее, ей необходимо лечиться.
На трюмо лежит стопка пестрых желтых бумаг с кругами от чайных стаканов. С кухни звучит Лилия Гранде. Дверь на балкон распахнута, по перилам на цыпочках ходит кто-то, похожий на Нахеса. Квартира пуста.
По гиацинтовым подстилкам мягко движется новая инвалидная коляска. Она останавливается возле тмина.
— Кира Арсеньевна, к вам тут посетитель…
Кира Арсеньевна надевает очки.
— Нахес, кыс, Нахес, ты опять меня бросил!
— Кир, это я, Матвей…
— Кыс-кыс, Клезмер, Нахес, ну где же ты?..
Всякий раз, угодив в кювет, автомобиль сопротивлялся. Это сопровождало каждую лощеную иномарку и многолошадный боливар, всех, кто хотел двигаться дальше. Овраг торжествовал, выпускал предыдущих и засасывал новичков, он становился все глубже.
Сёма рассчитал время, решил навестить дочь. Он не стал заходить в ряды фруктовых палаток и покупать «конференц», как это делал обычно, а проехал сразу к дому. С каждым его визитом на стеклянную полку холодильника, словно в могилу, ложились сгнивать груши. В отличие от Семёна, его жена и дочка не признавали скупого вкуса этих фруктов. Сладость плодов была угодливо-приторной, а их цвет вообще не казался лакомым.
Явился Семён так, будто ждали его тут веками. Самодовольная улыбка камикадзе и гордо прямая спина гимнаста, не знающего страховки. Сразу прошел к столу и уселся напротив дочери. Сёма ждал, вдруг дочь заметит — он не забыл постричь усы, подровнять челку и сбрить недельную щетину, погладить футболку и заштопать носки.
Пять лет назад Семён работал милиционером, ходил с накрахмаленным воротничком и в брючках со стрелками. Борода его отрастала только на зиму и только на сантиметр. Его уважали на всех незаконных пунктах приема стеклотары и здоровались с ним так, будто он не сажал этих людей, а был их единомышленником. Местная газета «Уральский вестник» писала о нем заметки: «В семь пятнадцать его может встретить каждый. Рядом с ним дочь четырех лет, точно по колено ему. Она крепко держит его за указательный палец и смотрит с самого низу вверх. Всякий раз, как насупившийся отец сажает дочку на плечи, рывком опускает на землю, девчушка хохочет и строгим таким голосом заявляет: „Мой папа милиционер!“»