Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свет падал в это помещение из окна, расположенного на уровне земли. В комнатке было жарко от раскаленной докрасна железной печки. Инструментальный стол был покрыт белой простыней. Смотровой стол был обтянут клеенкой. У входа стоял ящик со скудным запасом медикаментов. В перевязочной работал пожилой фельдфебель. Его суровое лицо было отечным. Это был один из самых грубых наших людей. Он часто говорил: «Если окажется, что жена была мне неверна, я ее убью, как только вернусь домой».
Этот человек не вернулся домой.
Перевязочная была разделена пополам свисавшей с потолка занавеской. Больных перевязывали в передней половине. За занавеской спали санитары и больные врачи. Доктор Маркштейн и доктор Лейтнер были переведены сюда, как только у них закончилась лихорадка.
Когда я первый раз зашел во вторую половину, за занавеску, со мной поздоровался очень высокий человек с круглым бледным лицом и монотонным голосом. Это был доктор Венгер, бывший сотрудник хирургической клиники Кёльнского университета и хирург танковой дивизии. Он попросил осмотреть его. Я сделал это и сказал, что он, несомненно, перенес тиф, но теперь, безусловно, начал поправляться. Я оказался прав. Доктор Венгер постепенно оправился и начал вставать и ходить по перевязочной на своих длинных, как у журавля, ногах. Доктор Венгер был обут во французские армейские ботинки, которые были ему тесны, но он не мог избавиться от этой чудовищной обуви, потому что никто не хотел с ним меняться. Со временем мы поменялись ролями: теперь уже доктору Венгеру пришлось лечить меня. Кожа у меня под мышками покрылась струпьями и пузырями. Я заразился какой-то грибковой инфекцией. Венгер перевязывал кожные поражения, смазывая их какой- то мазью и очень злился, когда я сдвигал повязки или прикасался пальцами к раневой поверхности. Школа Эйзельсберга не забывается даже на Волге. Благодаря волшебным рукам доктора Венгера моя кожа скоро зажила. За его далеко не героической внешностью и голосом, срывающимся на высокий фальцет, скрывался настоящий мужской характер. Даже в наших тяжелых условиях он ни в чем не отступал от правил ведения хирургических больных. Он воспитывал и учил всех, кто с ним соприкасался. Мы часто говорили с ним на медицинские темы, далекие от войны и плена, о великом немецком хирурге Теодоре Бильроте и его модификациях резекции желудка. Это было первое дуновение грядущего мира.
Но до мира было еще очень и очень далеко. Когда я познакомился с Венгером, он лежал в кровати, беспомощный, как ребенок, и беспрестанно повторял своим высоким детским голосом: «Я совершенно истощен, я совершенно истощен. Я не могу ничего делать!»
Он был прав. Все, кто оправлялся от тифа или дизентерии, не выздоравливали, а заболевали дистрофией, или, проще говоря, переживали физический упадок от голода, истощения, нехватки витаминов, психического перенапряжения, нервной раздражительности и отравления организма продуктами распада тканей.
Русские называли это состояние дистрофией. Они делили это состояние на стадии, разделяя дистрофию в целом на сухую и влажную.
У доктора Венгера я диагностировал типичную дистрофию, но даже в этом состоянии он иногда становился сильным, если приходил в ярость. Помню, как он однажды отшвырнул человека, обиравшего мертвецов, с такой силой, что тот вылетел в коридор, выломав собой дверь вместе с косяками. Стоило какому-нибудь русскому войти в операционную и положить глаз на сверкающие ножницы, как Венгер тут же прикрывал инструмент руками и кричал: «Стериль, стериль, нада, операцио!» В результате русский извинялся перед Венгером, назвав его профессором, и уходил, ничего не взяв.
Однажды доктор Венгер показал мне больного, ноги которого ниже колен были покрыты мелкими красными пятнами у оснований волосяных фолликулов. Больной был бледен, у него плохо заживали раны. Нас постиг новый бич — цинга. Этот удар обрушился на нас, когда только-только забрезжила надежда на восстановление сил.
У доктора Беккера из Оденвальда начала подниматься температура. Каждый раз, проходя мимо него, мы щупали ему пульс. Мне потребовалось много труда и терпения, чтобы помочь ему подняться по лестнице к выходу из подвала и отвести в тифозный бункер. Из бункера он вернулся глубоким стариком. Его речь — и прежде не очень разборчивая — стала совсем невнятной. Но его доброта и интеллигентность не покинули его даже в таком бедственном положении. Даже в темноте тифозного подвала он сохранил отблеск гейдельбергской школы. Позже мы много говорили с ним о великих учителях — Креле, Киршнере и о моем учителе Карле фон Ноордене, который был близким другом Рудольфа Креля. Эти имена навсегда оставались с нами, даже если было суждено закончиться нашей медицинской карьере.
Между прочим, русские при встречах всегда спрашивали: «Как долго вы работали врачом?», «Где вы работали?», «Кто были ваши учителя?». Многим из них было известно имя Карл фон Ноорден. Я часто пользовался этим именем как щитом, чтобы уберечь вверенных мне больных.
Когда я вернулся домой, этого мудрого человека уже не было в живых. Ни его здоровое тело, ни его бодрый дух не смогли продлить его жизнь до глубокой старости. Он погиб под обломками дома, разрушенного прямым попаданием бомбы. Смерть уже давно неистовствовала в сердце моей страны, о которой мы тогда грезили, как о мирном убежище.
Тиф продолжал свирепствовать в тифозном бункере и даже перекинулся в помещение, в котором жили врачи. Однажды ночью мы были разбужены оглушительным ревом: «Этот Блинков, всемирный коммунист! Тидди-пом, тидди-пом, тидди-пом… Этот Блинков, всемирный коммунист!»
Кричал вестфалец Шорш Хербек, у которого внезапно начался бред. Русский часовой уже начал проявлять беспокойство, когда нам с большим трудом удалось утихомирить Хербека. На следующее утро мы перенесли его в тифозный бункер. Он проболел целый год. Другой наш помощник, фельдфебель Бауман, встав однажды утром, помочился посреди комнаты. Температура у него поднялась раньше, но он никому не сказал о своей болезни. Его тоже отправили в тифозный бункер и положили рядом с Шоршем. Сделать это было не так легко. Несмотря на все наши увещевания, он злобно смотрел на нас, явно собираясь сопротивляться. Как и все больные, он считал перевод в другое помещение зловещим знаком и поэтому всячески ему противился.
Правда, в те же самые дни из тифозного бункера к нам вернулся молодой венец доктор Екель. Это был культурный молодой человек, прекрасный шахматист, отличавшийся смесью смирения и тонкой иронии, столь характерной для венцев. Теперь от этой утонченности не осталось и следа. Начать надо с того, что он почти полностью оглох. Когда его о чем-то спрашивали, он неизменно отвечал громким вибрирующим голосом: «Что-о?» Выдавить из него что-либо внятное стоило громадных усилий и энергичных убеждений. Кроме того, он стал абсолютно беспомощным.
Однажды ему надо было отнести полное ведро от двери подвала до печки. Он медленно шел к цели, передвигаясь мелкими шажками. Вдруг он остановился посреди комнаты как вкопанный и тупо уставился прямо перед собой, продолжая держать в руке тяжелое ведро. Он стоял, не делая никаких попыток идти дальше.
Один из нас окликнул его.