Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Красота вечна, господин Петричевич. За нее стоит умереть, – театрально произнес Лон-Йера. В его голосе и взгляде весьма заметно читало присутствие аромата крепкой, душистой домашней кадарки. Однако Лазарь Петричевич его не слышал, поскольку танец разошедшихся сельских фей привлекал внимание сильнее философских сентенций и мнений и компании маленького писаря.
После премьеры все было иначе.
Несколько дней в вилле стоял удивительный, невероятный покой. В Дианиной части сада, как и в той, что была по планам и образцам устроена как der englische Garten, и дальше, в сторону пустоши, в винограднике, в акациевой роще, в непроходимом кустарнике – царила тишина.
Всюду тишина.
Иоанн благородный Нако и его супруга Анастасия уехали в Бечкерек, чтобы лично передать часть дохода от исполнения оперы Buda Liberata, предназначенный для попечения над малолетними осиротевшими детьми. Артисты из Италии также покинули Банатский Комлуш. Пальтриниери заключил контракт в Пеште, где должен был петь на открытии Городского театра, а Паола Страдон отправилась на поезде в Прагу.
И осень пришла внезапно. Словно боль.
Дождь и пронизывающий ветер.
Лон-Йера уже несколько дней заполнял страницы Инвентариума театрального гардероба властелинского театра. Он описывал роскошные платья, расшитые золотом и серебром и отороченные горностаем, пояса из чистого серебра и золота, доспехи и шлемы, греческие туники из голубого шелкового бархата, два щита из серебра и золота, стальной меч, украшенный бриллиантами, сицилианские одеяния с серебряными нитями и далматинский костюм из красного бархата…
Временами Лон-Йера появлялся в будуаре фрау Вейдманн, но это словно была уже не та игра.
После сведения любовных счетов ему показалось, будто его сердце пусто и будто его душа одинока в мире, и что каждый день, серый и наполненный запахом снега, несет в себе груз вечности. Ночью, во время сна, он, как некогда, уходил в виллу, но не прятался за шторами, в шкафах, за ширмами из шелка и розового дерева, между дорогими китайскими вазами и великолепными статуями, а, со свечой в руке, босой, в белой рубашке, аккуратно причесанный, ходил по большому пустому дому и разговаривал с тенями массивной мебели, гляделся в лица прежних гостей, что хранил в себе лед многочисленных зеркал, слушал музыку оркестра и голоса певцов, вплетенные в хрусталь люстр, и помнил…
Он помнил свет.
Однажды, в те бесцветные дни гнилой осени, неожиданно граф Нако тихо пробрался в мастерскую, пока Лон-Йера спал, пользуясь обычным отсутствием Антона Кика. Граф не заметил, что маленький писарь спит, и, хлопнув, деревянной дверью писарни, сразу заговорил.
В такие мгновения у Лон-Йеры сразу находились рядом пустой лист бумаги и перо, готовое к движению.
– Запиши, Агурцане, запиши, что господин Иоанн благородный Нако досмотрел свой сон, что Арман, или, как говорят здесь в Банате, влах Нако, родом из Москополя, оставил свое завещание всему античному Гему в зодчестве общей балканской культуры. Сегодня, дорогой мой Лон-Йера, над этой великой историей никто не задумывается и никто не воспринимает ее всерьез, ибо она кажется простой и естественной, так как страна эта – парадокс, где несоединимые различия цветут рядом друг с другом, в то время как общность не увенчивается успехом из-за различия запахов, но когда-нибудь – когда нас не будет, когда нас истребят, – эта москопольская приправа сыграет роль того самого недостающего звена в цепи непрерывности. Запиши, Агурцане! Влахи – первый разум среди болгар, сербов, румын и арбанасов. Мы, влахи, верные каждому государству, в котором живем, среди всех них наибольшие балканцы. Соединительная ткань в пространстве, на котором рождены три цивилизации. Запиши это, Агурцане, ибо когда-нибудь это будет важным свидетельством. Люди забывают, друг мой. Забывают. Однажды, юноша, в то печальное утро или патетический теплый вечер, когда люди на Балканах – сербы, болгары, арбанасы, греки, румыны, – обманутые и униженные дисциплинированными и суровыми народами севера, спросят, почему мы не вместе и почему нас разделяет то, что не наше и не может быть нашим, не принадлежит нам и не приятно ни сердцу нашему, ни душе исстрадавшейся, не унаследовано от прадедов и никогда не будет принадлежать нашим детям. Будет поздно, Агурцане, но пускай они знают, что мы могли, но нам не удалось, когда было нужно, установить царствование балканской культуры, красота которой должна была нас объединить и защитить от тех, которые не достигали нам и до колен. Пусть останется в записи, что влахи – главные зодчие материальной, интеллектуальной и моральной балканской цивилизации. Изобильно раздавая всем, они расточили себя… – проговорил, словно в лихорадке, Иоанн благородный Нако и, не ожидая ответа, вышел из мастерской.
Агурцане тогда в последний раз видел графа, и это была его последняя запись на службе у Иоанна благородного Нако.
Несколько недель спустя Агурцане Лон-Йера покинул виллу господина Нако и Банатский Комлош, без сопровождения, вознаграждения и под гнетом недоказанного обвинения в том, что не вписывал в Инвентариум предметов властелинского театра отдельные драгоценности, которые позже будто бы дарил фрау Вейдманн.
То была гнусная ложь, но Агурцане был слишком горд, чтобы испытывать потребность защищаться. Лон-Йера знал, что громкостью голоса невозможно перекрыть собачий лай, однако он, каким бы громким ни был, расходится не дальше крайних домов в деревне.
Лон-Йера собрал свой деревянный сундук, в котором остались лишь документы и выстиранные белые рубашки, и отправился в Пешт, ободренный словами и рассказом о газетах, выходивших в печатне Лазаря Петричевича Хорвата.
До Пешта он так никогда и не доехал.
* * *
– Тот, кто живет, как я, – не умирает: он оканчивает свои дни, увядает, выдыхается, но продолжает жить. Время проходит, истекает, я – нет… – сказал Агурцане Лон-Йера, глядя в открытое окно в таинственную глубину зимней ночи.
Вот уже несколько лет он жил в красивом и тихом городе под горой на юге Баната. В основном один. Бывало, он проводил время с молодым комедиографом завидного таланта, разумным и ученым человеком, умело изображающим призрачные черты народа, который его, правду сказать, и не любил.
– Ничто из ничего, смятое в ничто, дает ничто, – говорил Стерия за рюмкой франковки. – Чего еще желать от исчезнувшего ничего.
Как попал туда Лон-Йера,