Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но ты ведь Рабинович.
— Нет, я Натанзон.
— Так ты и фамилию сменил!
Вот мы может фамилию не сменили, но то, что стали неузнаваемыми — это факт. Черные, грязные, худые, голодные, мы искали, конечно, еду. Искали хорошего укрытия. Но главное, вы не поверите, мы искали командиров. Ибо даже мне, сапожнику, ясно, что без четкого руководства, без ясного приказа хотя бы построиться — никакой армии нет. А есть хаос и разгром. Он и имел место в начале этой катастрофы. Уже много позже, после войны, скитаясь по городам уже моего Советского Союза, я понял: не заключи Сталин с этим негодяем договор, еще десять раз Гитлер бы подумал, начинать ли эту войну. Но кто я — сапожник, а кто Сталин — великий вождь всего человечества, или Гитлер — мерзавец и падаль.
А пока мы продолжали бежать. Метаться. Но и биться, конечно. Отступали. С отчаяния бросались вперед. Снова отступали.
На одной из площадей городка я увидел бетонного Ленина. Как обычно, мы уже видели, с протянутой рукой. Но он лежал. Ноги были оторваны, вместо них торчала арматура. Я подумал, видно это символ какой-то. Но какой?
А сколько случаев диких, как с немцем-мотоциклистом. Я до сих пор думаю, жив он или я убил его. Ежели убил, то это грех, так я читал в Книге и так меня учили в хедере.
Однажды мы до того устали, оголодали и завшивели, что сил нет никаких. Упали у обочины дороги и шевелиться не в силах. Вдруг видим, по дороге идут немцы, рота, вероятно. Видно, тоже устали, идут не быстро. Ну — конец. А колонна идет мимо нас. Вдруг один подбегает к нам и говорит:
— Цюндхельцер, битте, шнель, шнель.
Я сразу понял, говорю:
— Просит спички.
Мой сосед приподнялся, достал из кармана коробок и протянул немцу:
— Битте, майн комараден!
Немец взял коробок, махнул рукой и побежал догонять своих.
Вот какие чудеса бывают на войне.
Или еще. Последний день войны, 6 или 7 мая 1945 года. Под Веймаром. Это городок такой. Я иду вдоль одноэтажных домиков. Иду в центр. Думаю найти там сапожную мастерскую, раздобыть хороший хром. И вижу на углу двух чистеньких немецких улиц трое наших солдат, все — казахи, основательно мутузят немца. То есть, избивают его. И при этом кричат:
— Снимай часы, фашистская морда. Снимай, сука, а то убьем.
Немец же вяло сопротивляется, но при этом кричит:
— Наин, найн, битте, не надо, это подарок моей мамы. Ду ферштейн! Моей мамы! Майн мутти.
Я хотел было вмешаться, но при словах «подарок моей мамы» сказал, проходя дальше:
— Врежьте ему, хлопцы, покрепче. Чтобы уважал желание советского солдата.
Советский солдат казахской национальности таки врезал. И часы отнял. И еще под финал каждый дал немцу пинка под зад. Немец оправился, встал, отошел на какое-то расстояние и, размазывая по лицу слезы и кровь, вдруг закричал, обращаясь к своим обидчикам-солдатам казахам Красной Армии:
— Вы, евреи, что думаете, выиграли войну? Как бы! У фюрера новое оружие — вам, евреям, всем конец будет, ясно! Гады, мерзавцы, отдайте часы, отдайте.
И только увидев, что один из казахов снимает автомат, бросился бежать и исчез за углом.
* * *
Эх, сколько историй. И с каждым из нас. Даже если солдат — сапожник. Вот так подошла победа. А за ней и решение начальства, кого, куда, когда и зачем.
Меня демобилизовали первым, а моего друга, ефрейтора Ваню Ткача перевели в Приморскую армию, ибо надвигалась еще и японская эпопея.
В армии тебе может повезти во многих случаях. Например, ежели ты окажешься при кухне.
Или при складе, желательно — вещевом. Или писарем, тоже неплохо. Но главное везение, ежели встретишь ты солдата, такого же, что и ты, и поймешь: это друг. Настоящий, без фальши, без поисков выгоды — друг. Он уж истинно в беде не бросит и не побоится защитить. В любой ситуации. Ему можно все рассказать. Все — выслушать. Полить командиров. Обсудить женский пол. И тому подобное. Что говорить — друг в армии уже 50 % успеха. То есть, что останешься жив. Такой друг у меня был с 1942 по 1946 год — Ваня Ткач.
Мы вместе прошли отступление, разгром, бегство. Вместе стояли в обороне и стояли насмерть. Вместе шли вначале по Польше, а затем — по Германии.
Ваня — из беспризорников. Но родители были поляками. Дальше история не очень понятная, но в результате Ваня оказался в детприемнике Омской области. Откуда бежал. Был возвращен. Мыкался, пока не попал в армию. Стал техником по связи. А в армии, как мы знаем, основное условие — связь.
Он мне много чего порассказывал за детский дом. Какие там нравы. Как у воспитателей, так и у «контингента». Ругал и проклинал — боюсь даже имя назвать кого — за очередной раздел Польши. За погибших абсолютно ни за что польских служащих и военных. Тех, которые не воевали против Красной Армии и добровольно пошли в плен. И погибли лютой смертью в Катынском лесу.
Я все это узнавал впервые и было мне горько за всех моих, погибших вовсе уже ни за что. За какие-то пошлые теории неудавшегося маляра, ефрейтора, ввергшего свою страну в пекло и надолго разрушившего жизнь всей Германии. Они, немцы, до сих пор расплачиваются за участие в осуществлении идей бесноватого. Расплачиваются в прямом смысле слова. Хотя все за фюрера в свое время были.
Я рассказывал Ивану за еврейские местечки, овраги в тумане, за соловьев. О нашем бизнесе по подошвам, набойкам и изготовлению сапог из шевро.
Спорили иногда о преимуществах той или иной религии. Ивану было легче — он знал только то, что учил в детдоме — октябренок, пионер, комсомол. Он мне рассказывал, все это была большая профанация. А на деле пацаны курили, обижали и угнетали малолеток, ненавидели воспитателей, занимались воровством и онанизмом. Воровством — чаще.
— Знаешь, Арон, — говорил Иван, — я даже здесь, при штабе, еле сдерживаюсь, чтобы не «дернуть» фонарик, или зажигалку, или нож перочинный. А уж ежели немецкий, да «Золинген», то вяжи меня, терплю из последних сил.
В общем, был Иван для меня огромной отдушиной. И не отходил от меня после того, как узнал о гибели моих.
Нет, каждому бы таких друзей. И грустно мне было расставаться.
Меня в 1946 году демобилизовали, а Ваню отправили на Дальний Восток. Но мы решили не терять друг друга. Условились, пока нет адресов, писать одной медсестричке, подруге Ивана, живущей в Москве постоянно.
Вот и закончилась эта бойня. Что унесла у меня самое дорогое — мою семью. Уже почти пять лет мне не с кем говорить на моем родном «мамелелошн»[47].
Идет дембель. Я сразу вижу таких, как я. Которых никто не ждет. Они не собирают по домам немецкие трофеи, не суетятся. И блеска нет в глазах. Никто не ждет. А ехать куда-то надобно. Вот и выписывают проездной, кто до Омска, кто до Златоуста или Челябы.