Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И фляга, конечно. Мне девочки-медички спирту налили. Только разбавляй правильно, и появятся, появятся звезды. На небе. А на земле моей звезд нет.
Так вот мы пили и за всех ушедших, и за уцелевших (где они?), и за Марусю. И за Миколу. И за Кланю, которая, девочка 16 годов, впервые попробовала американскую тушенку.
Я и заснул.
* * *
Прошло два года и я, наконец, смог прочесть перевод письма. Его просил один музей, уж не помню, в каком городе, кажется, в Белостоке. Я письмо оставил, а перевод взял себе. Вот что было написано.
«Уважаемые господа,
15 мая 1945 года я в составе бригады медицинской службы корпуса генерала Паттона обследовала на территории Германии детский дом. В нем находились дети, вывезенные в различное время из районов вашей страны, оккупированных немецкими войсками.
Я — старшая медсестра, владею польским и немного русским языками. Поэтому основная работа по опросу детей, установлению, откуда они, и других важных данных была поручена мне.
Дети в возрасте от четырех до тринадцати лет, в основном девочки. Их физическое состояние — крайняя степень истощения, их поведение не поддается описанию в этой записке. В данном случае я выполняю просьбу девочки семи лет, которая писать и читать не умеет. Она просила отправить письмо ее дяде. Она думает, что он единственный оставшийся в живых из всей большой семьи, проживавшей до войны в местечке в областях Западной Белоруссии.
Девочка не знает адреса, знает только название поселка или городка, куда я и решила послать это письмо. Она в тяжелом нервном состоянии и все время ищет руку братика. Мы похоронили его отдельно, не в братской могиле. Зовут ее Ривка и она была рада. Я с ней говорю все время и, вероятно, возьму с собой в Сиэтл. И уже назвала ее Ребекка. Уверена, ей будет хорошо. А пока она засыпает только со мной и все время держит меня за руку.
— Это чтобы не потеряться. Так велел мой братик, — серьезно уверяет меня.
А мне хочется плакать. Вероятно, эта война не отпускает нас. Посылаю Вам, господин Арон, свой адрес.
Надеюсь, Вы найдете возможность приехать.
Ваша Барбара Радовска.
Прилагаю письмо девочки».
«Дядя Арон. Я теперь одна и мне уже семь лет. А когда нас схватили полицаи, мне было пять. Сначала они похватали деда, бабушку, маму и папу. Хотя им говорили, что папа без ноги и воевать и ходить не может. Но они кричали, что жидов берут всех. Вот так я узнала, что я не еврейка, а жидовка. Мама мне кричала, чтобы я взяла за руку братика и никогда руку не отпускала. Мы как-то чувствовали, что видим всех своих в последний раз.
А нас взяла тетя Груня. Что нам всегда молоко и творог носила. И мы с братиком стали жить вместе с коровой. Даже молоко нам тетя Груня давала. Братик учил меня, чтобы штанишки были чистые и чтобы мы не потерялись. Значит, всегда нужно держаться за руки.
— Ривка, запомни это, — так говорил мой братик.
Но однажды пришла тетя Груня и долго плакала. И сказала, что нас выдал соседний Юрка и семья Кришталиков. Мы вышли из хлева, сели в телегу и нас повезли на станцию. Братик молчал. И лишь иногда повторял только одно:
— Держись за мою руку. Не теряйся. И не бойся. И не плачь.
А я плакала. Только тихо. Очень было холодно и хотелось кушать. И еще потому, что я чувствовала: ни маму, ни папу, ни деда и бабу я уже никогда не увижу.
Нас везли и привезли. А мальчиков отдельно. Так я потеряла братика. Мы жили в бараках два года. И сейчас мне уже семь лет. А тогда было пять. Было очень страшно. Мы с девочкой ели очистки и не так хотелось кушать.
Еще был один страшный охранник. Очень большой, с белыми глазами.
И я решила. Нужно его обязательно убить. И еще нужно «СС» убить. А то они убивают, а им хоть бы что. И еще очень скучала по братику. От него передавали записки. Мне их читали старшие девочки. Они говорили, мол, все у наших мальчиков хорошо. Но иногда они плакали. Вот пришло, дядя Арон, время, когда война кончилась. Все полицаи убежали, а мы бросились в мужской барак, где мальчики. И я увидела братика. Только он не вставал уже, а улыбался. Я снова взяла его за руку и теперь уже не отпускала. Даже ночью. Так и спали на одних нарах. Нас никто не прогонял. Не кричали. Только кормили. Давали даже молоко и белый хлеб. Но всего очень немного. Врач говорил, что много — очень опасно. Для животика. И все врачи были американские и даже, дядя Арон, были и черные совсем. У нас в городке таких никогда не было.
Правда, братик есть не мог. Уже знала — если не ест, то умрет обязательно. У нас в бараке с одной девочкой так было.
Однажды вечером он мне шептал:
— Ривка, они все могут у нас отнять, даже жизнь. Только не могут заставить, чтобы мы не держались за руки. И когда меня не будет, все равно я буду держать тебя за руку. Не бойся и не плачь. И стирай штанишки.
Так он и умер. Я плакала, а потом меня взяла американская сестра. Я теперь чистая и толстею. Но убить полицая с белыми глазами я хочу по-прежнему. И по-прежнему держусь за руку братика. Хоть его нет, а все равно — держусь. Не отпускаю.
Приезжай, дядя Арон. Я хочу пойти на могилки деда, бабы, мамы и папы. Что мы им сделали, за что они нас всех убили?
Твоя племянница Ривка».
Я пошел в местечко, где жили Зельдины. Недалеко от нас. Но все было неутешительно. О тете Груне узнал только, что корову у нее отобрали полицаи, а сама Груня переселилась в городок, семь километров отсюда.
Могилы евреев, убитых в этом местечке, мне показали. И не могилы вовсе, а овраг неглубокий и наполовину засыпан землей.
* * *
Я попрощался с Марусей, Миколой, и уехал отсюда. Навсегда. Поехал я на Урал. Правда, при проводах сунула мне в руки Маруся сумку дамскую. Я сразу ее узнал — мамина сумка, ридикюль называется. Маруся сказала, что нашла ее под бревнами крыши, когда, ты уж прости, сынок, брала дерево на дрова. Сам знаш, как одной зимой топиться. Я согласился. Чего обижаться. Вон какую мне радость принесла — письмо от племянницы Ривки.
* * *
В душе — пустота. И решил я ехать в Медногорск, в отдельный дом по улице Плеханова, к маме майора, который пытался спасти моих. И поехал. Зачем, сам не знаю.
С детства помню субботние молитвы мамы и тихий папин голос: — На следующий год в Иерусалиме.
Но пока я скитался по ряду городов, добираясь до Медногорска. Только потому, что помнил и название города, и майора Федора Силыча, и дом его мамаши по улице Плеханова, 3, и свой призыв в Красную Армию.