Шрифт:
Интервал:
Закладка:
My verse was solid – like crystal;
A hockey puck, it zinged to its goal.
But I can't rhyme anymore;
I've lost the knack.
Вот так, по-моему, Вознесенский должен звучать по-английски…
Иногда при переводе приходилось прибегать к большим вольностям. Мне очень повезло, так как я всегда шел на них с одобрения и разрешения автора. Вот, например, заключительная строфа «Стриптиза»:
«Вы Америка?» – спрошу, как идиот.
Она сядет, сигаретку разомнет.
«Мальчик, – скажет, – ах, какой у вас акцент!
Закажите мне мартини и абсент».
Я указал Андрею, что в Америке никогда, ни в одном баре, никто – даже самая бесшабашная мастерица стриптиза не закажет «мартини и абсент». Соответствующий американский эквивалент – двойной мартини. Поэтому в переводе я зарифмовал этот напиток подобно тому, как автор поступил с «абсентом» в подлиннике:
«Are you America?» I'll ask like an idiot;
She'll sit down, tap her cigarette.
«Are you kidding, kiddo?» she'll answer me.
«Better make mine a double martini!»
Профессора-буквоеды, знакомясь с моим переводом, обязательно указывают на эту «ошибку». Один такой буквоед напал на мой перевод заключительных строк «Ночного аэропорта в Нью-Йорке»:
Бруклин – дурак, твердокаменный черт.
Памятник эры —
Аэропорт.
В моем переводе это место выглядит так:
Brooklyn Bridge, rearing its idiot stone, cannot consort
With this monument of the era,
The airport.
В переводе совершенно необходимо сказать не Бруклин, а «Бруклинский мост», хотя в русском подлиннике этого не требуется. Английский же читатель может подумать, что поэт имеет в виду не мост, а район Нью-Йорка. Русский читатель сразу же ассоциирует «Бруклин» со стихотворением Маяковского «Бруклинский мост», в котором этот мост превозносится как техническое достижение современности. Достижение это, однако, в глазах Вознесенского отступает на второй план перед Аэропортом имени Кеннеди в Нью-Йорке. Профессор, пожелавший исправить меня, просто не понимал, какими путями движется поэтическая мысль…
Переводя моего друга Андрея Вознесенского, я еще больше сблизился с ним и с его страной, хотя я почти не знаю русского языка. «Форма не в счет, – сказал он мне однажды. – Форма должна быть ясной, бездонной, беспокойной, словно небо, в котором только радиолокатор может уловить присутствие самолета». В переводах я и пытался сохранить эту форму – это ясное, бездонное небо, в котором строчки могли бы парить так, как достойны парить строчки поэта, обладающего талантом, мудростью и мужеством.
Нижеследующий сюжет связан не только с именем моего любимого поэта, но и, быть может, в большей степени с моей библиофильской страстью.
В 1977 году знакомый профессор литературы, выезжавший иногда на Запад с чтением лекций, зная о моем пристрастии к собиранию поэтических изданий, пригласил к себе в гости, интригующе проговорив: «У меня для вас сюрприз». Прикинув, что меня наверняка ждет какая-нибудь библиофильская редкость, я на другой же день помчался к нему на окраину Москвы. Прямо на пороге профессор раскрыл свою тайну: «Вряд ли вы слышали имя издателя Флегона! Его книги у нас запрещены. Но, зная, что вы собираете все издания Вознесенского, я решил приобрести для вас в Мюнхене эту книгу. Вот она, – и он положил передо мной книгу стихов Андрея Вознесенского под названием «Мой любовный дневник», изданную в Лондоне в 1966 году на русском языке издательством, название которого «Flegon Press» тогда мне ни о чем не говорило. – Предлагаю обмен. Мне нужен «Словарь иноязычных выражений и слов» Бабкина и Шендецова, который, я знаю, у вас имеется».
Надо сказать, мой приятель не первый раз просил у меня этот, можно сказать, уникальный словарь, изданный ничтожным тиражом. Но всякий раз я отказывал, считая трехтомник настоящей библиографической редкостью. Теперь я не думал ни минуты. Поставить на полку привезенную из-за границы редкую книгу любимого поэта стало для меня настоящим праздником.
Придя домой, я перелистал книгу и был удивлен не только пошло-откровенными иллюстрациями, но и открыто антисоветскими предисловием и комментариями к стихам. Позвонил Андрею и рассказал о своем новом приобретении. Вознесенский разразился гневной тирадой в адрес издателя, назвав его провокатором и негодяем. Вот как спустя много лет в своих мемуарах он комментирует выход той книги:
«В 1966 году я выступал в Оксфорде. Читал новые стихи. Некий издатель по имени Флегон поставил на сцену магнитофон и записал мои неопубликованные вещи. Накануне я отказался подписать с ним договор. К тому времени у моих книг были солидные издатели: «Оксфорд-пресс», «Гроув-пресс», «Даблдэй». Я подошел к магнитофону, вынул кассету с записью моего вечера и положил в карман. Тот взревел, кинулся на сцену, но было поздно. Вечером профессор Н. Н. Оболенский, автор «Антологии русской поэзии», пригласил меня домой ужинать. Во время ужина меня вызвал статный полицейский офицер: «Мы получили заявление о том, что вы обвиняетесь в похищении частного имущества – кассеты». – «Да, но похищено мое имущество – мой голос, он на кассете». – «Что же будем делать?» – «Давайте сотрем мой голос, а кассету вернем владельцу». Офицер Ее Величества согласился. В присутствии профессора Оболенского запись моего вечера стерли. Кассету вернули. Кстати, я подумал: а как бы вел себя советский милиционер в подобной ситуации? Флегон был в ярости. Он подал в суд. Мало того, он в качестве мести осуществил пиратское издание моей книги, назвав ее «Мой любовный дневник», предисловию к которой позавидовали бы Кочетов и Шевцов, обвинявшие меня в антисоветизме. Издательство «Флегон-пресс» имело темное происхождение. Оно специализировалось на компромате на наших писателей: Солженицына, Окуджаву, издавало именно по-русски, и эти книги ложились на столы наших властей, вызывая громы и молнии. Флегон работал на наших сторонников зажима, в стихах я назвал моего преследователя «Флег… но», учитывая уровень адресата.
Окуджава рассказывал мне, как в Германии Флегон напился и жаловался, что он родился в рязанской деревне, что его фамилия Флегонтов, что он служит в советской разведке, что его никто не понимает…
Потерпев фиаско с вызовом меня в английский суд, Флегон издал эту книгу-месть» («На виртуальном ветру», Вагриус, 1998).
Через некоторое время, когда Андрей зашел ко мне домой на улицу Карла Маркса (мы вместе уезжали на его творческий вечер в Люберцы), я подсунул ему эту паскудную книжицу. И он с брезгливостью написал: «Феликс, даже у меня нет этой сволочи Флегона… Андрей Вознесенский, 1977».
Завершая сюжет, привожу фрагмент предисловия к той самой книге стихов, чтобы читатель понял, почему Вознесенского вывели из себя пассажи издателя-провокатора (надо учесть, что книга вышла в 1966 году):
«… Андрей Вознесенский самый популярный советский поэт. Его популярность объясняется двумя причинами: Андрей Вознесенский – первый советский поэт, который после сталинских чисток 1937 года предпочитает писать о «плотской», а не «платонической» любви. Он не только предпочитает такие стихи, но и умудряется печатать их в советской прессе. Написанные любым другим поэтом, такие стихи были бы беспощадно вырезаны цензурой. Вознесенский умеет протаскивать их через цензуру, прикрывая свои ясные стихи неясным смыслом всей поэзии, т. е. просто дезориентирует цензоров (да не только цензоров).