Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит, отчизна! А где еще было хороша? На Казбеке. На Казбек он ходил со своим другом Мишей Рубиным, который учился вместе с ним в школе и в ФЗУ, и потом они вместе пошли во флот в тридцать девятом году по добровольному комсомольскому набору. Они брали с собой коньки на Казбек и катались по ледникам — довольно рискованная, но занятная штука! Когда становилось жарко, они катались на коньках в одних трусиках. Дома есть фотографии — если цел еще дом. Потом они ночевали в ресторане «Казбек» и по ночам вели задушевные разговоры. Как будто тысяча жизней лежала впереди, и нужно было только правильно выбрать — самую лучшую, самую интересную на свете.
И они выбрали — морскую. На Рабоче-Крестьянском Военно-Морском Флоте…
Так Тумик вспомнил всю свою жизнь, самое главное, самое интересное в жизни. Отец — это был родной дом, детство и школа, та девушка — Шура — это была любовь, а Миша Рубин — друг, который всегда говорил, что, может быть, и есть на свете любовь, но верно то, что на свете есть настоящая дружба навеки. Они были с ним всю войну — отец, та девушка и Миша — и были теперь, когда он лежал на своей койке под иллюминатором и слышно было, как волна, плеща, набегает на борт.
И вдруг все стало так ясно для него, что он даже присел на койке, обхватив руками колени.
«Недаром же я жил на земле, — сказал он себе. — И если смерть моя будет прекрасной, значит, прекрасной была и моя жизнь: эта дружба и катание по ледникам на коньках, и эти чудные ночи в Махинджаури, и гордость за отца с его тростью и тремя орденами».
«Что смерть! Нет никакой смерти, — снова сказал он себе и сам прислушался к своим словам с восторгом и волнением. — Пускай перестану я жить на земле, останется слава, и будет знать весь народ, за что я отдал все, что было мне дорого и мило. И скажет обо мне отец: «Не умер он, со мной до гроба». И скажут товарищи: «Это была храбрая морская душа!»
Он знал, что нужно уснуть, хоть на час, но теперь, когда стало так легко на сердце, жалко было спать, и он полежал еще немного с открытыми глазами.
Он видел, как при свете огарка Корнев пишет письмо, и ему хотелось сказать Корневу, что нет для них смерти и что для них произошла эта торжественная последняя ночь, когда замер весь свет и только под легким ветром волна, плеща, набегает на борт. Но он ничего не сказал. У Корнева была жена и маленький сын. Он писал им, и кто знает, о чем он думал сейчас, хмуря густые черные брови…
…С первого взгляда они поняли, что нельзя заложить тол и уйти, — и батарея работала, и кругом было слишком много народу. Можно было только сделать, как сказал комиссар, — подорвать ее и самим подорваться. И это было легко — неподалеку от батареи штабелями лежали снаряды.
Они стали тянуть жребий, потому что достаточно было подорваться одному, а другой мог вернуться к своим. Они условились — вернется тот, кто вытащит целую спичку. И Тумик взял в обе руки целые спички и сказал шопотом:
— Ну, Корнев, тащи.
У Корнева была жена и маленький сын. Кроме того, он, возможно, не так уж обдумал этот вопрос, и для него не так уж все было ясно.
Они обнялись, поцеловались. На прощанье Тумик отдал ему свою фотографию, где он был снят с автоматом, лежа, прицеливаясь — ребята говорили, что вышел отлично. И Корнев ушел.
Он был метрах в сорока от батареи, когда раздался взрыв и пламя метнулось до самого неба, осветив пустынный край — снег и темные ущелья между скал, диких скал отчизны.
Три встречи
Бомбы были сброшены очень близко от нас, и удаляющиеся фанфары отбоя еще звучали в ушах, когда мы бежали к разбитому дому.
Ветер усилился, поднялась метель, и вдруг точно кто-то высыпал на город огромную корзину мокрого крупного снега. Он падал на книги, ринувшиеся с пятого этажа, где еще висел, накренясь, американский шкап, на кашу разбитой мебели, из которой торчало черное мокрое крыло рояля, на обои в крупных синих цветах, которыми была оклеена одна из полусохранившихся комнат. Это было очень странно — видеть, как снег падает прямо в комнаты и как, ничем не прикрытые лежат в такую погоду прямо на земле одеяла, подушки, книги…
И вдруг: «Левой, левой!» — марширующий шаг послышался где-то близко, потом команда: «Стой!» И минуту спустя много мальчиков в серых комбинезонах, как в атаку, бросились к разбитому дому. Это был отряд комсомольского пожарного полка — школьники, ремесленники, молодые рабочие, студенты.
Юноша, лет восемнадцати, высокий, худой, в белой кубанке, весь в ремнях, с большим компасом на руке, командовал ими.
Они подбегали к нему и вытягивались по-военному, руку под козырек, а он стоял на груде разбитой мебели, как на капитанском мостике, и отдавал приказания. Это было, как во сне — метель, мигом забросавшая разбитый дом сталкивающимся, бешено крутящимся снегом, и эти мальчики, этот вихрь молодой энергии, вдруг вторгнувшейся в страшную картину беды и разрушения. Уже отрывали бомбоубежище, и юноша в кубанке соскочил со своего капитанского мостика и нырнул куда-то под землю. Минуту спустя он появился с маленьким сухоньким старичком на руках, которого он нес легко, как ребенка. Шум и гулкие голоса доносились из бомбоубежища, и люди выходили бледные, мокрые до пояса, — вода залила подвалы. Но все были живы, и только старичок, который лежал на земле, прямой, подняв кверху седую бородку,