Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш удел – безвольной тряпкой волочиться,
Проклиная счастья радужные сны…
* * *
2 марта 1951 года исполнилось 19 лет. В дневнике все весенние страницы уничтожены (семейная цензура?). Вспомнить точно невозможно: всё, как в тумане, слилось и перепуталось. Но на первом плане снова поэзия, футбол и любовь. А где тригонометрия с химией?!. Писал стихи сам, много читал разных поэтов и даже вникал в технологию поэтического творчества, в рассуждения специалиста – языковеда Александра Афанасьевича Потебни – о том, что поэтическое творчество есть уяснение поэтом для него самого его сначала ещё смутных, неосознанных ощущений. Истинный поэт «даль свободную романа» всегда сначала различает «неясно», «сквозь магический кристалл» (Пушкин)…
О встречах и любовных приключениях говорить не буду. Вместо этого строки Сумарокова из XVII века:
Не трать, красавица, ты времени напрасно,
Любися: без любви всё в свете суеты,
Жалей и не теряй прелестной красоты,
Чтоб больше не тужить, что всё прошло несчастно.
Одно из приключений зафиксировали с Игорем Горанским в совместной повести-репортаже «Волшебные дни в Новозагорском лесничестве», стилизованной под стиль «Двенадцати стульев».
«В вагон вошли со словами: „И что бы вы без меня делали?“ И каждый был уверен в собственной незаменимости…»
А ещё в дневнике 1951 года записаны тексты песен и ариеток Александра Вертинского:
Но дни бегут,
Как уходит весной вода.
Дни бегут,
Унося за собой года…
У Вертинского в конце признание, что «И от всех этих дней / остаётся тоска / одна! / И со мною всегда она…»
Нет, конечно, не тоска, а вихрь юношеских встреч и событий. Но была и тревога за маму, которой делалось всё хуже и хуже – приступы головной боли. Худо стало с деньгами, и я мечтал: «Скорей бы в институт, там хоть маленькая, но всё же стипендия…» (24 ноября).
1952 год – 19/20 лет. Смерть мамы. Аттестат зрелости. Женитьба как спасение утопающего
Дневниковые записи отрывочны, и надо восстанавливать картину того далёкого олимпийского года (крах советских футболистов на Олимпийских играх в Хельсинки). Год оказался роковым и для меня: смерть мамы 14 июня. Жизнь переломилась на «до» и «после».
«До» – жизнь с мамой, ни забот, ни хлопот. Без контроля и опеки. Сплошная мамина любовь. Она так любила выходить со мной на улицу – под ручку с сыном и гордилась, какой он большой и красивый!.. А я, глупый, стеснялся ходить с мамой (ещё подумают: маменькин сын) и вырывал руку. Мама дала мне всё, что могла, а я, к горькому сожалению, дал мало ответной любви и ласки (не я первый и не я последний. Дети, как правило, неблагодарные существа)…
Мама долго болела (но при этом, не уставая, строчила на своей машинке). Последствие контузии в голову во время войны от разбитого окна в доме какой-то знакомой на Чистых прудах. Её преследовали жуткие головные боли. Постоянные вызовы врачей, лекарства, кислородные подушки. И я постоянно бегал по аптекам. И вот роковая развязка. Мама прожила 43 года. Господи, как мало!..
Она предчувствовала свою кончину, и душа её болела за меня, что будет с сыном, школьником, который, так уж сложилось, в 20 лет был просто НИКТО. Книги и стихи не в счёт. А институт, а профессия? О, если бы она прожила подольше, то наверняка гордилась за своего «оболтуса», который в конце концов стал уважаемым человеком: журналистом, писателем, автором многочисленных книг. Но в июне 1952 года ничего этого не было. Не было и намёка на успешное будущее. И тяжесть за судьбу единственного сына придавливала маму…
14 июня я пошёл в школу на экзамен по химии, а к маме приехала племянница Ляля, на руках которой и умерла мама. На экзамене я что-то лепетал, а сердобольная химичка меня даже не слушала (в школе уже знали, что у Ю.Б. в доме произошло несчастье, но никто мне ничего не сказал: побоялись…). Сдав экзамен на четвёрку, мы в привычном трио – я, Курочкин и Чайкин – пошли отметить сданный экзамен и выпили немного вина. Распрощавшись с приятелями, я пошёл домой. Вхожу в коридор 5-го этажа и вижу в конце его, у нашей двери, крышку гроба. Мгновенно понял всё и… потерял сознание. Очнулся, когда надо мною колдовала медсестра…
Тяжёлым было прощание на Ваганьковском кладбище с отпеванием в церкви 18 июня. Родственники – два дяди, два маминых брата, – утешали меня, но никто не предложил конкретной помощи и не дал никаких советов, как жить дальше. И пошёл отсчёт времени «после»: покатилась другая, самостоятельная жизнь, когда пришлось самому думать, вертеться и принимать решения. Как единственному наследнику мне досталась дача в Тайнинке, половину которой я был вынужден продать и на некоторое время защитить себя материально.
Школу я закончил и получил аттестат зрелости, и встал вопрос о поступлении в институт, хотя кто-то из соседей по дому робко посоветовал пойти в техникум при Гознаке (а он был напротив дома) и выучиться на гравёра. Какой гравёр? Только институт, но анкета с записью «сын врага народа» не позволила пойти туда, куда хотел: ВГИК или ГИТИС. Пришлось выбрать вуз попроще: экономический на Зацепе, где, кстати, лаборанткой работала будущая жена. Недобрал один балл (20 из 25). А дальше засветила армия, но идти служить мне не хотелось и даже пугало. Решил проболтаться год и вновь поступать в августе 1953 года, повторяя «только в вуз», как мантру. Наверное, это была ошибочная ставка. Лучше бы поискать какую-нибудь работу, но никто не подсказал, не посоветовал, не помог. Сам я пребывал в некоторой растерянности и громыхал в стихах, подражая Маяковскому, критикуя обывателей, которые «без взлётов фантазий и смелых дерзаний», ходят на премьеры, курят «Казбек» и имеют «жену с шёлковой блузкой» (чем не угодила шёлковая блузка?):
По-вашему, это и есть человек?
По-моему, только моллюски…
А дальше в стихотворении я сравнивал себя с овцой, которую остригли и «выжгли дотла сердечные тигли». И в конце крик:
Сегодня души моей химеры
Предсмертный бросили, как вызов, крик!!!
Стихотворение длинное, написано в период декабря 1952 – января 1953 года (а в это время я был уже женат, бросившись головой в омут). Ну, а крик воплотил художник Эдвард Мунк, его вопиющий холст «Крик» я увидел значительно позднее.