Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Лигове не одна Катя от контролеров спасается, других безбилетников полно, дети, конечно, норовят из вагона через вагон перебежать, детей мало. Цыгане туркменские шастают, попрошайки, те, что по вагонам поют, на гитарах играют. Публика посолиднее, почище контролеров не боится. И торговцы не боятся, у них договоренность. И Катя не боится, сказано уже, просто в Лигове рынок и… интересно.
Боялась Катя – пуще всего – тех, что по вагонам поют. Особенно когда двое-трое и с гитарой. Без гитары тоже тяжеленько выходило. Голова у Катя тотчас принималась болеть, а от некоторых пассажей тошнило в самом прямом, натуральным смысле, впору в тамбур бежать за свежим воздухом, рассеянном в креозоте. Все равно как если бы царапали по стеклу десятки алюминиевых вилок, одна за другой, одна за другой. В конце концов Катя нашла выход, обучившись слушать себя изнутри. Так отключалась, что могла звонок мобильника пропустить.
В этот раз Катя замешкалась, очень уж необычная парочка зашла в вагон. Первая женщина – вполне приличная, лет сорока или пятидесяти, не поймешь, толстая такая, гитару из-за полноты ей неловко держать, живот мешает. Лицо круглое, тоже приличное, как у сытой домохозяйки, румяное. Пальто, сапоги, все, конечно, мама не горюй, но не убитое, не грязное. Иная Катина покупательница может в таком пальто прибрести. А потом возьмет и купит можжевельников на две сотни ненаших рублей. Катя поначалу частенько ошибалась и хамила, а чего не хамить, если тетка, одетая хуже тебя, дергает дорогущие саженцы за хлипкие ветви и требует достать еще тот и тот из самого заставленного угла. Так что женщина с гитарой весьма пристойно выглядела. Может, сыну гитару везла? Или на репетицию самодеятельности какой. И глаза у нее веселые, без наглости и спокойные, ясные карие глаза.
А за ней следом выдвигалась типичная бомжа, с опухшей мордой, в черной вязаной и линялой шапке, надвинутой, несмотря на теплую погоду, до бровей, в черной куртке и черных, круглых каких-то штанах. И все это черное – куртка, штаны и шапка – казалось разного цвета, одно блеклое, другое выгоревшее, третье линялое. Бомжа тянула лет на восемьдесят пять, в руке у нее дрожала пластмассовая банка из-под майонеза "Моя семья", приготовленная для денег – подайте, граждане пассажиры.
Первая женщина, с внешностью домохозяйки и веселыми глазами, запела, аккомпанируя себе на гитаре. Она взялась за старый романс, времен молодости Катиной мамы. Катя вздрогнула. Женщина пела легко и ровно, да еще в редкой тональности ре-минор, редкой для тех, кто играет на гитаре при помощи пяти аккордов. И ветер, и ночь с запахом белых лепестков, далекие дома с темными окнами, скамейка, влажная от дождя, и печаль по ушедшей молодости, и кроткая ласковая мудрость были в ее голосе. Звуки собирались аккуратными капельками, сливались друг с другом, проливались щедрым потоком на середине мелодической фразы, затихали к концу, чтобы родиться вновь после проигрыша на дребезжащей гитаре. Лишь ко второму куплету Катя обратила внимание на некоторую странность дикции певицы и, приглядевшись, обнаружила отсутствие у той передних зубов. Когда странная пара подошла ближе, Катя, не задумываясь, опустила в майонезную банку припасенный для контролеров червонец. Обычно дежурный червонец тратился на шоколадку в вокзальном ларьке.
Всю осень Катя встречала вагонную певицу, когда одну, когда с "подругой". Репертуар ее был довольно разнообразен: романсы, русские народные песни, песни времен советской эстрады – но подчеркнуто старомоден. Ничего из того, что сейчас исполняется, даже по радио "Русский шансон". Песня всегда пелась целиком, даже если надвигалась остановка и времени для сбора денег не оставалось, свои песни певица уважала. Также в одном поезде никогда не пелось одно и то же, во всяком случае, в соседних вагонах.
Не всякий раз Катя делилась червонцем, не могла позволить себе благотворительность. Но певица заинтриговала ее до невозможности. Катя сочиняла ей судьбы, одна красочней и ужасней другой, мексиканские сериалы отдыхали штабелями. Как-то раз Катя, выскочив в Лигове, прозевала хорошую электричку и загорала под мелким дождичком в ожидании следующей. Идти под железный навес не хотелось, там на скамейке сидели пьянчужки. Но среди них Катя заметила свою певицу и решилась. От компании шел тяжелый дух перегара, пота и чего похуже. Певица явно была там чужая, сидела на краешке. Катя встала рядом и тихонечко сказала:
– Как вы замечательно поете.
Тысяча вопросов томили ее, но решимости не хватало.
Женщина улыбнулась, ответила:
– Я – что. Вот моя подруга пела, так пела. Ей-то уж точно Бог в глотку плюнул. Жаль, сейчас ничего не может. Да, ты ее видела со мной поди.
Мужичонка в ватнике мерзко засмеялся, сплюнул, ухватил певицу за коленку и уставил на Катю красные глаза. Кате сделалось противно, она не ответила, вернулась под дождь и побрела на другой конец платформы.
Через месяц осень внезапно кончилась. В один день дороги завалило снегом, листья с деревьев не успели облететь и трясли сморщенными ладошками под колючим ноябрьским ветром. Катя ехала на дачу к своим, к печке, кошке, к домашним пирогам и долгим выходным. С работой можно было завязывать, еще пару раз выйти, и все, свобода, свобода на месяц. А потом искать новую, хорошую. Нет, искать придется сразу, можно ведь искать работу и отдыхать одновременно.
В эту пору народу в вагоне мало, никто не ездит на дачу по понедельникам во второй половине дня в глухом ноябре. Продавцы не носят по вагонам мороженое и чипсы, разве носки-колготки да перчатки. На гитарах тоже никто не играет, не поет, к счастью. Но и певицы знакомой нет, не сезон. Из задумчивости Катю вывел мерзкий запах. Так и есть, села напротив бомжихи, размечталась о новой работе и не посмотрела, куда плюхнулась, вот курица. У той под ногами два мешка, набитые жестянками из-под пива и джин-тоников, сапоги драные, куртка черная в пятнах, линялая шапка до бровей, еще и лицо разбито, ужас, быстрей отсюда прочь. Но вгляделась Катя и узнала попутчицу – она самая, та, что сопровождала вагонную певицу. Совсем опустилась, дрыхнет, рот открыт, нитка слюны на подбородке. Да что же это, вон у нее уж и штаны мокрые.
Катя решительно поднялась, бросила последний взгляд на старуху и забыла, как дышать. Из разбитого слюнявого рта вместе с хрипом выпорхнула маленькая птичка, коричневая, с желтым брюшком, носик тоненький. Глянула на Катю лукавым глазом, цокнула, головку повернула и пропала.
Катя стоит в проходе, не соображает ничего, люди об нее спотыкаются, бабулька с кошелками заворчала:
– Что стоишь на проходе, не видишь, к станции подъезжаем, давай, посторонись, дай людям пройти.
Катя моргает, не говорит ничего. Бабулька посмотрела на бомжиху да как заголосит:
– Ой, батюшки, пьянчужка-то померла, мертвая, вон, едет. Надо милицию вызывать. Дочушка, нажми кнопку, машинисту-то скажи, пусть милиционеров пришлет.
Тут Катю как ветром ноябрьским сдуло, выскочила в тамбур, а там и Лигово. От Лигова бегом по шоссе до Старопанова, у магазина на маршрутку села, двадцатки не пожалела. Домой, скорей домой, в тепло, к своим.Мама и бабушка сердились. Что это Катерина надумала, отирается по квартирникам – слово-то какое, нечеловеческое – неизвестно с кем, говорит, концерты у нее, выступления, а то репетирует ночи напролет. Кто по ночам репетирует, известно, чем они занимаются, но как запретишь? Катерина себе хозяйка, зарабатывает, еще им денег подкидывает. Даст Бог, отстанет от дурацкого занятия. Работа-то у ней хорошая, денежная, кабы не это безобразие, жить да жить. Вон, денег хватает, чтобы комнату в городе снимать, или врет? И чего она так с глузду сдвинулась. Катя терпела нападки молча. Не могла же, в самом деле, рассказать маме и бабушке о коричневой птичке, залетевшей к ней в то лето, когда умер отец, а они остались без жилья. Теперь Катя знает, что за птичка. Катя сумеет вырастить ее, записать пластинку своих песен, выучиться, наверстать те годы, когда пела только грядкам с клубникой. Птичка дождется, что им, птичкам, потерянные три-четыре года, они-то живут вечно.