Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Верю.
— И дурак! Смотри! Не видишь, у него из-под тулупа физрука штаны торчат! Снегурочка, не видишь, Ольга Санна?
— Ну и что?
— Дурак ты, вот что!
— Почему дурак?
— А что ты попросил у матери под елку?
Но елку мать до Рождества не разрешала ставить. И Шишин ничего еще не попросил.
— А я коньки, — сказала Таня. — Я видела, как мама вчера у Спорттоваров в очередь стояла. Точно, купит мне коньки.
— А мне велосипед, — ответил он.
И возле Дома Пионеров, и вообще под каждой елкой велосипед искал.
«Ну не в сапог же спрячет Дед Мороз велосипед? не влезет! Или все же?»
Под сочельник топором рубила мать копыта, в студень. А их еще вари, вари…
— А сервелата можно?
— До Вифлеемской нет, нельзя!
Ко Всенощной, перекрестив иконы мать вела. И было много звезд на небе, колко, и среди них, закинув голову искал одной звезды, из Вифлеема, после которой можно будет сервелат.
Холодным синим льдом она сияла.
— Эта?
— Да.
И значит, можно будет сервелат…
А под ногами, на ступенях храма хрустел припорошенный снегом лапник, и отовсюду ярко так и густо свечи, свечи, ладан, воск…высоки купола.
— Великое повече, Саша… — Шепнула в ухо мать.
«Языцы разумейте, покоряеся ему….» — сказал священник, и царские врата открыл, и на серебряной парче, горели тоже свечи, и скатерти белым белы, как днем сугробы, как в окнах льда узорные следы.
«Услышите, и покоряйся яко с нами Бог…»
— А сервелату можно?
— Завтра Рождество. Дотерпишь. Спать ложись.
И ночью долго выла за окном метель, тепло и тихо с синего мороза в доме было, и снилось Шишину, что вот, волхвы, одеты в волчьи шкуры вдруг из шкафа вышли, и бродят в кухне на двух лапах, сервелат грызут, и языками из подноса студень лижут. И пело в голове «Твое Христе…» и «Дева днесь присущего рождает…»
«Христорождаши слави…», серебряные вьюшки за окном, и в веточках морозных все стекло. Крахмально белый день, как простынь смерз на бельевой веревке, снег вьюжный, скрипкий, необыкновенный снег. «И убояться знамений твоих живущие в пределах, и утро, вечер возбудиши славою твоей, и напоиши бразды, равняши глыбы, стези источат, на лето благости твоя…»
«И дух его на мне, его же ради поможи нам в благости живущи, и исцелите сокрушенным сердце мо отпуще, слепым прозренье, и нареши Лета нам Господнее твое. Одъяша овни, овчи, удоля и множить пищи воззовут и воспоют…»
— На святки прежде приходился, Саша, Новый год. Но черти эти, будь они неладны, приняли закон от юлианского сменить в григорианский, и новый год теперь на самый пост. Грешно. Народ налижется в свино, а первого, на светлый день, на Вонифатия дожрется. Сволочь, сволочь Саша, наш народ.
— А можно сервелату?
— Тьфу! — Сказала мать, и сервелат из холодильника достав снимала с сервелата тряпку и фольгу, любовно протирала с пленки пот и плесень, и завернув обратно, убирала. Давала горькой каши с ситным постным.
— Сегодня первое. На первое, к сословью мучеников принят Вонифатий. День его, — садясь напротив, говорила мать. — Был мученик великий, истин, пострадал крепчайше за Христа, мощами возвратив и верою пославши Вонифатий блажне. Молить за нас, в прощение грехов…
Но Шишин Вонифатия не любил за сервелат.
— А как терзали, мама, Вонифатия?
— Сто раз рассказывала… хватит!
Но Шишин ждал, что мать в сто первый раз расскажет, как терзали Вонифатия, смотрел на мать.
«Был Вонифатий раб у римлянки богатой Аглаиды. И в беззаконные сожительства с ней состоял. Как эта тварь твоя с Бобрыкиным до свадьбы. И вот обоих затерзало. Чтоб омыть грехи решила Аглаида Вонифатия послать к мощами святых, чтоб Храм потом на них воздвигнуть. Поехал Вонифатий за мощами, приехав же, пошел на городскую площадь, где мучили, пытали Христиан. И потрясенный стал тогда он руки мученикам целовать, в виду у стражей. Тогда схватили Вонифатия и начали пытать».
— А как пытали?
— Пытками пытали.
— Какими?
— Били. Так уж били, Саша, что мясо отпадало от кости, кололи иглами под ногти…
— Умер Вонифатий?
— Господь благословил не умереть.
— И что тогда?
— И влили в горло олово расплавлено ему.
— Тогда он умер?
— Силою господней нет, — сказала мать.
— А дальше что?
— А дальше, на следующий день увидев, что Вонифатий жив, то кинули в котел его с кипящими смолами.
— И умер?
— Нет! Но, только вспыхнув вылилась с котла смола в неверцев и обожгла мучителей его.
«Никак не умирает Вонифатий этот…» — мрачно думал он.
— И был тогда приговорен он к усеченью. И в усечении из ран его пролилось молоко. Увидев это уверовали многие в Христа.
— От усеченья умер Вонифатий?
— Да. — Вздохнула мать. — А следующим утром, Аглаида слышит голос: «Исторгни нечистоты мира ся, и будущих мучений, возврати к ангельскому бытию. Прими того, который прежде раб был твой, а ныне брат нам и служитель, и будет он хранителем души твоя. Молитвенником за тебя» — дорассказала мать.
— А сервелата можно?
— Нет! — сказала мать.
— На, Сашка, ешь! — сказала Таня, и из портфеля достала с сервелатом бутерброд.
«Сны вещие по дням недели, Саша, не считают, — рассказывала мать, — но только к праздникам Христовым. Придется праздник к сну, тот вещий, не придется — тот пустой, телесный. Ты лоб вот так перекрести, да и забудь… В ночь с понедельника на вторник тоже может вещий сон тебе присниться. Ты наволочку тогда переверни, изнанкою наружу, чтобы не сбылся он, а если хочешь, чтобы сбылся, так оставь. И нечего напрасно наволочку тягать туда-сюда. И сбудется твой сон до полдня. Если же не сбудется до полдня, то и не сбудется уж больше никогда.»
В сон послеобеденный и краткий Бобрыкин ненавистный Шишину приснился.
— Здорово, Жижин! — во сне сказал Бобрыкин ненавистный, протягивая к носу кулаки. — Меняемся, не глядя?
Шишин застонал во сне, и, отвернувшись к стенке, слепо шарил в темноте руками, натягивая одеяло. Он не любил с Бобрыкиным меняться, даже глядя, Бобрыкин ненавистный мог гляденное на крышку от кефира или фигу прямо перед носом подменить…
— Не меняйся, Саша! Он обманет! — сказала Таня, и на Бобрыкина сердито посмотрела, жмуря нос.